Главы из романа Татьяны Шереметевой «Жить легко». 

Предыдущие: Главы 8-9.

Первые главы публиковались под рабочим названием «Удавить ненасытную тварь».

Информация об авторе и книге здесь.

children-photography-holly-spring-12

 

 

ГЛАВА 10

Цезарь носился по траве, а я ходил по пустым дорожкам. Наши поздние прогулки давно стали для меня ритуальным действом. Пока мы наматываем круги по парку, я могу расправить нервы, спокойно подумать о своей жизни и о делах.

Ну вот, недавно Лилия рассказала мне кое-что о своей жизни. Сначала неохотно, с трудом подбирая слова, потом всё меньше задумываясь над тем, как и что нужно сказать. А в конце уже не успевая проговаривать то, что хотела: слова набегали друг на друга, она откашливалась и запивала их крепким чаем.

Да, прав мой Волковицкий. И напрасно вы не задержали взгляд и мысль свою там, где он пишет, что в каждой взрослой женщине сидит маленькая недолюбленная девочка. И любви ищет та маленькая, которой она была когда-то. А её взрослая ипостась – она чаще замуж хочет, секса хочет и решения своих материальных проблем.

Лилину мамашу все звали «Таточка». Таточка любила своего сына, которого называла исключительно Вовусенька. Лилия была поздним и почему-то нелюбимым у матери ребёнком. Её любил отец, который и придумал ей такое замечательное имя. Но, когда Лилии было девять лет, он умер.

Где в человеке живёт любовь? Где такой орган, который отвечает за неё? Про биохимические процессы, центры наслаждения и феромоны я тоже знаю. Мне непонятно, почему бывает так, что мать не любит своё дитя? Или ещё более странный вариант: когда одного ребёнка она любит, а другого – нет.

«Так не бывает», – хочется мне сказать. Но так бывает, и я понимаю, что Лилия не сгущает краски. Вовусеньку мать любила, дочь – терпела. Пока Лилия была в Португалии, Таточка переехала жить к ней на квартиру, а свою отдала сыну. Вовусенька всю жизнь валяет дурака и, хотя о его спину можно гнуть тавровые балки, по моим догадкам, подсасывает деньги у сестры. Видел я пару раз, как вместо Аркашки к театральному служебному выходу подходил этот амбал и Лилия передавала ему конверт.

– Когда я была совсем маленькая, я мечтала, чтобы можно было забираться к матери на колени. Знаешь, как дети с разбегу прыгают туда и лежат там, свесив руки и ноги. Мечтала, чтобы мне завязывали бантики и наряжали снежинкой на Новый год.

Пока папа был жив, всё держалось на нём. Он всё умел, у нас в доме главная фраза была: «Папа сделает». А потом он заболел, операция прошла неудачно, и остались мы втроём. Я совсем его не боялась, и он ни разу меня пальцем не тронул. Тебя никогда в детстве не били?

В шесть лет меня отправили на два месяца в санаторий лёгкие укреплять. Мне тогда казалось, что это навсегда. Навещать меня приезжал папа. И когда я прощалась с ним и смотрела на его спину, на шею с оспинами, то каждый раз испытывала такое отчаяние, мне казалось, что больше мы не увидимся! Плакала потом днём и ночью. Меня наказывали, закрывали в санитарной комнате. А я смотрела из окна на электрички и махала каждой из них, потому что мне казалось, что там может ехать он. До сих пор помню свой носовой платок. Я его сворачивала в несколько раз, и он был мокрый и тёмный от слёз.

В туалет ходить стеснялась, потому что он был общий для мальчиков и девочек, а кабинок там не было вовсе. Ну, ты понимаешь, что случается с ребёнком, когда он за три версты обходит это заведение?

Этот кошмар случился ночью. Няньки ругались и говорили, что не будут мне постель менять, воспитатели стыдили, дети дразнились. А я хотела умереть. Таточка после этого звала меня «наша засранка». А ты говоришь «фиалки»…

Она рассказывала про свои маленькие, никому не известные горести, про одиночество, про музыкальную школу, в которой проводила вечера.

Мы оба уже забыли о том, с чего начался наш разговор. Я мысленно вспоминал собственное детство, а главное, сразу подумал о Тёме. Многое из того, что рассказывала Лилия, мог бы рассказать о себе и мой сын. Например, как на Новый год я уезжал кататься на лыжах, а он меня ждал, простаивая у окна и уверяя бабушку, что просто считает снежинки. Конечно, накануне праздника я приходил и приносил подарки, но делал это впопыхах, потому что у меня никогда не хватало времени. Я забегал к ним домой, чмокал в тугую щёчку Тёму, обнимал тёщу, оставлял на столе кучу сладостей и игрушек и нёсся дальше. Меня ждали вершины, «которые я ещё не покорил» – в прямом и переносном смысле слова.

Лилия давно уже взрослая, а проститься со своим прошлым так и не сумела. И, наверное, у Тёмы тоже есть такая же детская обида, в которой и признаваться неудобно. А это значит, придётся с этой обидой и невыплаканными слезами жить. Тяжело это, я знаю. Я ведь и сам так живу.

Какой-то порочный круг. Пока мы дети, мучают нас, а потом своих детей мучаем мы.

Вот рядом со мной прыгает и старается обратить на себя внимание счастливое существо – мой пёс. Он то бодает меня свой здоровенной головой, то пытается дотянуться до моего лица и лизнуть меня в нос. Я люблю Цезаря, люблю его таким, какой он есть, и ради него готов идти на любые неудобства. Я давно уже не езжу ни в какие горы, потому что не могу оставить его одного.

Всё это я должен был понимать, когда рос Тёма, когда у него ещё были льняные волосы и доверчивые синие глаза. Когда ещё не было этой усмешки и ускользающего взгляда, с которым он теперь слушает мои советы и просьбы быть внимательнее к себе.

По утрам я с трудом сдерживаю себя, чтобы не позвонить и не попросить его быть осторожнее – в метро на перроне, при переходе улицы или же когда он в темноте возвращается домой.

Мне хочется сказать ему о том, как опасна жизнь, как много жестокости и злобы накопилось вокруг. Но я понимаю, что он взрослый человек, и потому стараюсь не надоедать ему со своими страхами. И обсуждаю всё это с его мамой и бабушкой.

Да, забыл сказать, у меня в квартире появился инструмент. Купил маленькое бэушное пианино и горжусь этим. Теперь Лилия, морщась от старческой немощи этого раритета, иногда играет у меня дома. Вот так мы и проживаем свои четверги: или в постели, когда Цезарь оскорблённо сопит за закрытой дверью, или на диване уже втроём, с чаем и сушками, или мы с Цезарем на диване, а она – за инструментом.

Через неделю я продолжил наш разговор.

– Слушай, а почему ты свою матушку зовёшь «Таточка»?

– Так у нас дома было заведено, с самого начала.

– А Аркашке ты что-нибудь о своей детской жизни рассказываешь?

– Нет.

– Почему? Не доверяешь?

– Ну как можно ему не доверять? Неужели ты не понимаешь?

Лилия явно переоценивала мои возможности.

– Ему трудно это понять. Если бы ты знал, как его любили родители! Мы же с ним познакомились ещё в детстве, потому что я вечно в музыкалке пропадала. Играла в свободных классах или читала у раздевалки рядом с нянечкой. А он такой смешной был… Впрочем, он и сейчас смешной… Знаешь, ему так идёт это имя, ты замечал? Именно Аркашка. Не Аркаша, не Аркадий, а вот такой, как у Островского, добрый, невероятно порядочный, доверчивый. А я, дрянь, его обманываю…

Разговор уходил явно не в ту сторону, и я решил отвлечь её от опасной темы. И тут же ляпнул то, о чём спрашивать вообще было не нужно.

– А скажи мне, мой благоуханный цветок, – я помялся и выпалил: – Ты зачем за Аркашку замуж пошла?

К этому вопросу я, собственно, и подбирался, слушая про Таточку и Вовусеньку.

Таточка, безусловно, старая клизма, а Вовусенька – сукин сын. Был бы я, что называется, в своём праве, вломил бы ему от души. Но моё место за углом, а моё имя – предатель своего друга. Немалая цена за возможность принимать Лилию у себя по четвергам.

0a0b6aaaa2eb4ce2c57b0135bf0c9c55

 

ГЛАВА 11

Может быть, отказаться от неё, снять с души этот крест? Господи, я так хорошо жил до той февральской ночи, пока на меня не ополчилась та самая ненасытная тварь.

У меня, в конце концов, есть сын. И пусть я непутёвый папаша, но мне надо многое успеть – всё, что я задолжал за прошлые годы.

И вот теперь Лилия. Что мне делать с ней и что мне делать с собой? Нет, лучше я буду предателем, лучше буду нагло врать в близорукие Аркашкины глаза, он же всё равно ничего не замечает. Он смотрит за «линию горизонта», а туда компанией не ходят, это путешествие для одиночек.

Как ни странно, Лилия после моего вопроса о замужестве не вскочила, не схватила пальто и не хлопнула дверью.

– Там много всего сошлось: Таточка с Вовусенькой, одиночество, квартирный вопрос… Короче, выхода не было. Но ты не думай, что я такая вульгарная материалистка. Он замечательный человек, я бы сказала – самый лучший. И другого такого нет.

– Так выхода не было или самый лучший?

– И то, и другое.

– И другого такого нет?

– Да. В смысле нет.

Вот она, классика жанра. Я почувствовал, как будто что-то скользкое и холодное упало мне за шиворот. Спина – чрезвычайно чувствительное место. Её берегут, и к врагам спиной никогда не поворачиваются. Значит, он – самый лучший и другого такого нет, а спим мы со мной. Хотелось произнести эти слова вслух. Но я молчал, пытаясь пропихнуть их поглубже внутрь, как застрявшую в горле косточку от сливы, когда уже понимаешь, что придется её проглотить, а глотать не хочется.

Косточка провалилась вниз. Я для страховки, чтобы не задохнуться, даже несколько раз шумно сглотнул. Ничего не сказал, но настроение было испорчено.

Лилия ещё немного пообнималась с собакой и даже выпила чаю из своей кружки с нарисованными котятами. Я наказывал её и себя молчанием. Вернее, я обращался к Цезарю, она тоже говорила только с ним и, уходя, поцеловала его между ушей. На меня она не смотрела, в машине села на заднее сиденье. Мы не попрощались.

Первую неделю после того дня я работал. Вставал в пять, гулял с Цезарем, в семь утра садился за письменный стол. Ещё через неделю я как-то вышел на улицу – просто подышать. Через час я был около театра. Через час двадцать она, со своим школьным портфельчиком в руке, показалась в дверях вслед за духовыми. Я прятался за углом, как шпана, как гопник из моего бывшего двора. Меня никто не должен был видеть, я не имею права подводить женщину, достаточно того, что я уже отравил предательством её жизнь и свою дружбу с её мужем.

Она пришла в следующий четверг, как будто ничего не произошло. Попросила чаю, потом тщательно ломала свои любимые бараночные изделия на кусочки и делила их между собой и Цезарем, который от признательности и усердия сдерживал дыхание, в результате чего всхлипывал, как рыдающий конь.

Я лежал на диване и смотрел, скорее, подсматривал за ними сквозь почти сомкнутые веки. Мы молчали. И только мой пёс шумно и благодарно глотал «Невские сушки», за которыми я ездил накануне, не потому, что надеялся на нашу встречу, а потому что так мне было легче.

Потом Цезарь, оскорблённо вздыхая, томился в коридоре. Он был большой молодец, мой пёс. И для него самый лучший человек – это я, а измены и предательства – это не про него. Почему так не получается у людей? И зачем эта странная женщина с цветочным именем так близко от меня?

Мы ещё долго лежали на диване. Я целовал её шею под волосами и прижимал её спину к себе, как прижимают взрослые детей, обернув руки вокруг её талии. До кровати мы так и не дошли.

– Знаешь, что я люблю в тебе больше всего?

Перед глазами мелькали какие-то цветные трассирующие следы, я проваливался в сон. Видно, напряжение последних трёх недель отступало. Но прозвучал вот такой вопрос. Спать уже не хотелось. Что может ей во мне так уж нравиться? Таланты – большой вопрос, характер – эгоистичный и довольно склочный, куртуазный маньерист из меня не получился, внешность сомнительная.

Про Аркашку Несчастливцева уже вспоминали. Он да Геннадий Счастливцев – те самые «пешие путешественники», провинциальные актёры. Я этого Несчастливцева, ещё когда в восьмом классе пьесу читал, сразу полюбил. Мне кажется, самое главное его качество – благородство. Оно может быть сознательным, а может проявляться совершенно бессознательно, часто во вред себе. Это его крест, и это его способ жить. По-другому он не умеет. Мне до Несчастливцева никогда не дотянуться, и от избытка благородства я точно не умру.

Кстати, давно заметил, что обычно в собственных недостатках человек признаётся с удовольствием и даже сдержанной гордостью, как, например, сейчас это делаю я.

Но особенно хорошо это получается у женщин. И попробуй намекни ей, например, что она дура. Глядя на вас, как на тяжело контуженного рельсой имбецила, она с готовностью подтвердит, что вы правы и что она действительно дура. И кто после этого будет чувствовать себя «дурой», догадаться несложно.

Но обсуждать эту тему с Лилией мне в тот момент не хотелось.

– Я люблю твои руки. Вот так – от пальцев и дальше, до локтя.

– А выше локтя уже нет?

– Не мешай. Помнишь, в первый день на даче ты укладывал поленницу? И ещё рукава рубашки закатал? Я смотрела на твои руки и так завидовала твоим женщинам. А теперь я сама – твоя женщина. У тебя кто-нибудь ещё есть? А впрочем, это не имеет никакого значения.

Стало обидно.

– Это почему же не имеет никакого значения? Тебе всё равно, что ли?

– Нет, просто не мне об этом говорить и не мне обижаться. Я тоже понимаю правила игры.

– А для тебя это игра?

– Для меня это кошмар. И это лучшее, что когда-либо было в моей жизни. Не говори со мной, пожалуйста, на эти темы. Я не хочу больше с тобой ссориться.

– А так, чтобы говорить и не ссориться, нельзя?

– Ты видел, Цезарь лапу расцарапал? Я перекисью помажу, а то он йодом нам весь диван перепачкает.

 

ГЛАВА 12

Когда я вспоминаю о своих прежних решениях, приоритетах, симпатиях, то чаще всего не могу понять самого себя, как будто это был не я, а какой-то другой человек. Ну, например, большинство моих знакомых женщин, с которыми когда-то я состоял в отношениях, сейчас я бы и в пельменную не пригласил. При одном воспоминании о них меня охватывает раздражение. Ну, неужели я был такой дурак, что серьёзно воспринимал этих насекомых?

Интересно, а как будет с Лилией? Неужели наступит время, и я буду вспоминать её с тем же чувством досады на самого себя? Не могу себе представить, что моё нутро перестанет отзываться на звук её низкого голоса, на вид её портфельчика, в котором она носит свои ноты.

«Это невозможно», – так говорил я себе и раньше и каждый раз ошибался. В конце концов я даже вычислил алгоритм приближающегося разрыва. Если я начинаю заискивать перед своей очередной пассией, значит, внутри уже полным ходом зреет желание освободиться от неё. И моё эго, находясь в состоянии затяжной войны с моей совестью, которая напоминает мне ту самую ненасытную тварь (не делайте вид, что вы уже о ней забыли), самостоятельно, без моего ведома, пытается выстелить красным бархатом каменистую утоптанную тропу, по которой уходят ставшие ненужными женщины.

Лилия не лучше и не хуже других. Какая – я ещё не разобрался. Но я знаю, что если в четверг не увижу её, то в пятницу буду стоять в своём укрытии напротив служебного выхода из театра.

Она, как и мой Тёма, любит пальто, плащи и свитера с высоким воротом и всегда прячет руки в карманы или рукава. «Мне всегда холодно, даже когда жарко», – как-то объяснила она. Поначалу я и сам думал, что она мёрзнет, а потом понял, что она стесняется своих рук с длинными пальцами и коротко остриженными ногтями. А я люблю каждую её заусеницу и каждую царапку. Когда она тихо прикасается к клавишам, я ревную. Я хочу той же осторожности и того же ожидания чуда с её стороны, я готов быть клавишей, готов быть педалью, готов к тому, что Лилия будет играть на мне, как на гамлетовской флейте. Короче, я совершенно потерял голову, и жизнь меня за это когда-нибудь обязательно накажет.

В том, что она предпочитает свитера с высоким воротом и длинные плащи, тоже просматриваются какие-то её потаённые комплексы. Она стесняется не только своих рук, но и пытается спрятать то ли своё тело, то ли душу.

Дети, которых не любили в детстве, на всю жизнь несчастные создания. Это как молоко матери: искусственники всегда будут отличаться от тех, кого мать кормила грудью: иммунитет, нервная система, может быть, что-то ещё. Мне казалось, что я понимал Лилию.

Конечно, моя мать была не Таточка, это уж слишком, но родители мои жили своей жизнью. А я был рядом, но не вместе с ними и, конечно, не в центре их интересов. Они любили меня как могли, по-своему, не обижали, никогда не били. Но очень удивлялись, когда узнавали, что в моей детской жизни есть страшные для меня ситуации, смертная вражда и отчаяние, отчуждение тех, кого я уважал, и, наконец, просто желание уйти из жизни. Я представлял, как будет плакать мой класс вместе со всем педагогическим составом, как будет рыдать, закрыв лицо ладонями, Светка Майорова. Как встанут вместе у моего изголовья отец и мать, потому что они всегда вместе. А я – всегда один.

Родителей давно нет, и я стараюсь не поминать их лихом. Как могли, так и вырастили своё чадо. Бывает и хуже.

В этом отношении повезло моей бывшей жене, которую тёща, как орлица, всю жизнь прикрывал своим крылом. С отцом там не заладилось – ну, это дело обычное. Но тёща решила во что бы то ни стало сделать свою дочь счастливой. Для Наташки именно она всегда была главной подругой, самой близкой и самой верной. И вот однажды в их доме появился я, а вскоре родился наш Тёма.

Своего будущего внука наша баба Катя полюбила, когда он ещё находился в огромном, килем вперёд, животе Наташки. И, взглянув на брусничного цвета головастика, которого мы вместе приехали забирать из роддома, она сказала: «Ну, вот ты и пришёл». И заплакала. Тогда я плохо понимал, с чего её потянуло на слёзы, а сейчас, вспоминая эти подробности, я чувствую, как сдавливает горло.

Что смогла она разглядеть, когда заявила мне, что ребёнок – красавец и что он будет необыкновенным умницей? Она никогда не сомневалась в этом, её уверенность в Тёме делала само собой разумеющимися все его будущие победы.

Тёма знал, что он может, что ему под силу, что он добьётся и преодолеет. И в этом была заслуга моей тёщи. К моему глубокому сожалению.

Но сейчас уже ничего не изменишь. Я стараюсь догнать ушедший поезд и зело в этом преуспел. Я тоже хочу дружить со своим сыном и тоже хочу, чтобы, как Наташка шла к своей матери за советом, так и Тёма обращался бы ко мне в трудные минуты. Пока я жив, пока я ещё могу что-то для него сделать, пока он не один.

Что там у Бродского? У него же есть стихи на все случаи жизни – на все случаи моей жизни: «От любви бывают дети. Ты теперь один на свете… Это время тихой сапой убивает маму с папой»…

– Прости, что ты сказал?

Лилия с тревогой смотрела на меня, но что-либо объяснять мне не хотелось. И я заговорил о другом.

– Лилия моя, а помнишь, давно, когда ещё «деревья были большими», я задал тебе такой вот простенький вопрос: «Госпожа пианистка, а что есть для вас творчество?» Только, чур, не врать. Ты тогда очень задушевно начала рассказывать мне о правилах уличного движения, как будто на права собралась сдавать – чтобы ездить в той самой маленькой красной машинке, наверное.

– Нет, не собралась. И маленькая красная машинка у меня так и не появилась. К тому же ты сам говоришь, что по Москве ездить уже невозможно.

Она явно захотела услышать только лишь последнюю мою фразу. Я не давал себя отвлечь и молча ждал ответа. Она задумалась и, как лыжник перед прыжком с трамплина, стала примеряться, раскачиваясь перед тем, как оттолкнуться от поручней и полететь вниз.

– Творчество для меня… Это я… это я жалею себя.

– И это всё?

– А что, это так мало?

– Нет, но как-то слишком просто.

– Да, конечно… Ты, наверное, уже в курсе, что самые важные и сложные вещи обычно выглядят очень простыми? Настолько простыми и привычными, что мы на эту тему вообще не задумываемся. Когда я играю, я рассказываю о том, что у меня болит. С людьми говорить об этом я не могу. И не хочу. И то, что ты вытянул из меня это признание, не делает тебе чести. Вернее, делает, но не как моему другу (Ой, а мы, оказывается, дружим?), а как писателю, как хорошему психологу, как мужчине, наконец. Говорят, что не надо себя жалеть. Скажи, а кто тогда меня пожалеет? Кто это сделает лучше, чем я сама? Аркашке рассказывать об этом я не хочу. Во-первых, он ничего не поймёт, потому что в детстве рос совсем на другой полянке и щипал совсем другую травку. А потом он так начнёт переживать, что я тоже начну переживать – уже из-за него. Подруг, таких, чтобы поняли, у меня нет. Говорить с матерью, с этой Таточкой? Я говорю с инструментом. На понятном нам обоим языке. Он не предаст, не разболтает. Правда, вот теперь ещё ты знаешь кое-что. Кстати, откровенность предполагает откровенность. Ты ведь тогда тоже не всё сказал.

– Конечно. Как-нибудь в другой раз.

1