Цикл “Знаменитые киевляне”
Предыдущие выпуски см: Николай Мурашко. Он мало думал о себе…; Первый шаг в бессмертие; Выйдя в отставку…,Тот, кому не все равно, Малевич из Киева, Охотник, фантазер и его дома, Такая большая жизнь, Валентина Санина-Шлее, Киев. «Серебряный век», Признание в любви, Любовник красоты (Роман Балаян. Параджанов)
Автор Анатолий Золозов
Москвич по рождению, Константин Паустовский своей второй родиной считал Украину. Он — потомок запорожских казаков, расселившихся после разгона Запорожской Сечи по всей Украине. Прадед Паустовского поселился на реке Рось, возле Белой Церкви, где и прошла часть детства писателя. Одна из бабушек Паустовского — турчанка, другая — полька. Большая семья, в которой вырос писатель, была очень разнообразна как по характеру людей, так по их взглядам и жизненному пути: от деда-пасечника до братьев писателя — студентов-революционеров, от бабушки — участницы польского восстания 1863-го до тетушек — певиц и актрис.
К.Паустовский: “Я вырос на Украине. Мои родные со стороны отца говорили только по-украински. С детства я полюбил певучий, гибкий, легкий, бесконечно богатый образами и интонациями украинский язык”
Киев — важная страница в жизни Паустовского. Шестилетним ребенком в 1890 г. родители привезли его в Киев, где он и прожил почти четверть века. Отец будущего писателя, Георгий Максимович, служил в управлении Юго-Западной железной дороги делопроизводителем. Тогда Паустовские жили на улице Анненковской, 33 (ныне ул. Лютеранская). Этот дом сохранился и до наших дней.
В 1903 г. Костю Паустовского хотели определить в Первую киевскую гимназию на Бибиковском (ныне бульвар Тараса Шевченко), 14, но Константин показал слабые знания на вступительных испытаниях: Закон Божий — 3, русский язык — 3, арифметика — 3. В приемной книге за 1903 г., где под №321 числился К.Паустовский, появилась резолюция: “Отказать”. Первая киевская классическая гимназия была одной из лучших в тогдашней России по составу преподавателей гуманитарных наук.
Весной 1904 г. по испытаниям в первый класс Константин получил такие отметки: закон божий — 5, русский язык — 5, арифметика — 4. На основании этих оценок он и был принят в гимназию. 4 июня 1912 г. состоялся 99-й выпуск окончивших Первую гимназию. Аттестат зрелости К.Паустовского гласил: “Дан сей аттестат зрелости сыну мещанина Константину Георгиевичу Паустовскому, вероисповедания православного, родившемуся в городе Москве мая 18 дня 1892 года, в том, что он, вступив в императорскую Александровскую киевскую гимназию августа 20 дня 1904 года, при отличном поведении, обучался по 4 июня 1912 года и окончил полный восьмилетний курс”.
В книге “Далекие годы” (глава “Аттестат зрелости”) Паустовский рассказывает, как после выпускных экзаменов он и еще четверо гимназистов поздно вечером попали в поле зрения полицейского шпика, принявшегося их преследовать. “Мы издевались над сыщиком. Каждый из нас громко рассказывал вымышленную его биографию. Биографии были чудовищные и оскорбительные. Сыщик хрипел от ярости. Он, видимо, устал, но с упрямством помешанного плелся сзади. На востоке стало синеть. Пора было действовать. Мы сговорились и, кружа по переулкам, подошли к дому, где жил Станишевский. На улицу выходила каменная ограда в полтора человеческих роста. Внизу на ней был выступ. Мы по команде вскочили на этот выступ и перемахнули через ограду”. Шпик стрелял, позвал дворников, но юноши надежно спрятались в квартире гимназиста Станишевского. Евгений Станишевский, сын юриста, жил на улице Михайловской, 22 (этот дом и часть ограды сохранились).
Огромное влияние на Паустовского, особенно в годы юности, оказало творчество Александра Грина. О своей юности позже Паустовский рассказывал: «Учился я в Киеве, в классической гимназии. Нашему выпуску повезло: у нас были хорошие учителя так называемых «гуманитарных наук» – русской словесности, истории и психологии. Литературу мы знали и любили и, конечно, больше времени тратили на чтение книг, нежели на приготовление уроков. Лучшим временем – порой безудержных мечтаний, увлечений и бессонных ночей – была киевская весна, ослепительная и нежная весна Украины. Она тонула в росистой сирени, в чуть липкой первой зелени киевских садов, в запахе тополе и розовых свечах старых каштанов. В такие весны нельзя было не влюбляться в гимназисток с тяжелыми косами и не писать стихов. И я писал их без всякого удержу, по два- три стихотворения в день. В нашей семье, по тогдашнему времени считавшейся передовой и либеральной, много говорили о народе, но подразумевали под ним преимущественно крестьян. О рабочих, о пролетариате говорили редко. В то время при слове «пролетариат» я представлял себе огромные и дымные заводы – Путиловский, Обуховский и Ижорский, – как будто весь русский рабочий класс был собран только в Петербурге и именно на этих заводах».
В августе 1912 г. Паустовский поступил в Киевский университет Святого Владимира на физико-математический факультет. 2 сентября 1913 г. подал прошение о переводе на историко-филологический факультет, философское отделение, куда и был переведен с переходом на второй курс. В сентябре 1914 г., после начала Первой мировой войны, Паустовский перевелся в Московский университет, который, правда, так и не закончил.
Первый киевский период жизни Паустовского имел, по его собственному признанию, решающее значение в формировании его как личности, гражданина и писателя. Именно в Киеве началась литературная деятельность Константина Паустовского. Свой первый рассказ “На воде” Паустовский, будучи гимназистом последнего класса, отнес в иллюстрированный еженедельник “Огни”.
Дело происходило в начале 1912 г. Свой визит в редакцию “Огней” автор описал так: “Веселый кругленький человек резал колбасу на ворохах гранок, готовясь пить чай. Его совершенно не удивило появление в редакции гимназиста с рассказом. Он взял рассказ, мельком взглянул в конец и сказал, что рассказ ему нравится, но надо подождать редактора.
— Вы подписали рассказ настоящей фамилией?
— Да. — Напрасно! Наш журнал — левый. А вы — гимназист. Могут быть неприятности. Придумайте псевдоним.
Я согласился, зачеркнул свою фамилию и написал вместо нее “Балагин”.
— Сойдет!”.
В таком же тоне рисует писатель и встречу с редактором, который “сел, протянул руку и сказал страшным голосом:
— Давайте! Я вложил рукопись в протянутую руку…
— Приходите через час. Будет ответ”.
Через час редактор сообщил автору, что рассказ ему понравился, и его будут печатать. Рассказ “На воде” за подписью “Балагин” был напечатан в №32 журнала “Огни” 11 августа 1912 г.
Второй рассказ Паустовского — “Четверо” — был напечатан только спустя год после первого. Довольно известный в Киеве искусствовед и “эссеист” Евгений Кузьмин редактировал в 1913 г. ежемесячный журнал для молодежи под названием “Рыцарь”.
Редакция и контора журнала помещались прямо на квартире у редактора, по улице Стретинской, 17 (угол Львовской площади), в квартире 10, на последнем, четвертом этаже — без лифта. Сюда Паустовский и принес свой рассказ “Четверо” летом 1913 г.:
“В Киеве в то время издавался журнал со странным названием “Рыцарь”. Редактировал его известный киевский литератор и любитель искусств Евгений Кузьмин. Я долго колебался, но все же отнес рассказ в редакцию “Рыцаря”. Редакция была на квартире у Кузьмина. Мне открыл маленький вежливый гимназист и провел в кабинет Кузьмина… Кузьмин перелистал рукопись вялыми пальцами и отчеркнул что-то острым ногтем.
— Мой журнал, — сказал он, — является трибуной молодых талантов. Очень рад, если мы найдем еще одного собрата. Я прочту рассказ и пришлю вам открытку.
— Если не трудно, то, пожалуйста, пришлите мне ответ в закрытом письме. Кузьмин понимающе улыбнулся и наклонил голову.
Я ушел. Задыхаясь, я сбежал по лестнице и выскочил на улицу…”. Номер журнала “Рыцарь” за октябрь—декабрь 1913 г. (то есть №10—12 с рассказом “Четверо” вышел в свет, когда Паустовский был уже студентом Киевского университета.
С конца 1914 г. К.Паустовский жил в основном в Москве. Осенью 1917-го, когда его мать и сестра находились на хуторе Копань под Чернобылем, Паустовский отправился к ним. “Я, — пишет он в повести “Начало неведомого века”, — ехал через Киев. Он, так же как и Москва, ключом кипел на митингах. Только вместо “долой!” и “ура!” здесь кричали “геть!” и “слава!”, а вместо марсельезы пели “Заповіт” Шевченко и “Ще не вмерла Украина”.
Осенью 1918 г. Паустовский приехал в Киев, чтобы устроиться здесь, а затем перевезти в город мать и сестру. Он снял две тесные комнатки на втором этаже небольшого домика по Нестеровской улице, 31, кв. 3 — угол Ботанической площади (нынешний адрес дома — ул. И.Франко, 33. В нем разместилось посольство Австрии). Паустовский: “Окна моей комнаты выходили в сторону Ботанического сада. Утром я просыпался от канонады, непрерывно обегавшей по кругу весь Киев. Я вставал, затапливал печку, смотрел на Ботанический сад, где от орудийных ударов с веток осыпался иней, потом снова ложился, читал и думал. Мохнатое зимнее утро, треск поленьев в печке и гул орудийной стрельбы — все это создавало хотя и не совсем обыкновенное и непрочное, но все же состояние странного покоя. …В то время я начал много писать. Как это ни странно, мне помогала осада. Город был сжат кольцом, и так же были сжаты мои мысли”.
В Киеве в то время нелегко было найти какую-нибудь работу: “Устроиться мне удалось не сразу, — вспоминает Паустовский. — В конце концов, я начал работать корректором в единственной более или менее порядочной газете “Киевская мысль”. Когда-то эта газета знала лучшие дни. В ней сотрудничали Короленко, Луначарский и многие передовые люди”. Редакция и типография “Киевской мысли” размещались на ул. Фундуклеевской, 19 (ныне Б.Хмельницкого). К.Паустовский: “Время было судорожное, порывистое, перевороты шли, наплывали. В первые же дни появления каждой новой власти возникали ясные и грозные признаки ее скорого и жалкого падения. Каждая власть спешила объявить побольше деклараций и декретов, надеясь, что хоть что-нибудь из этих деклараций просочится в жизнь и в ней застрянет”.
В феврале 1919 г. в Киев вступили части Николая Щорса. Сначала Паустовский поступил на работу в Народный Комиссариат продовольствия, в котором ведал выпуском ведомственных бюллетеней. “Вскоре мне повезло, — писал Паустовский в своей автобиографической повести, в главе “Мой муж — большевик, а я — гайдамачка”. — В Киев приехали из Москвы писатели Михаил Кольцов и Ефим Зозуля. Они начали издавать журнал по искусству, и я попал в него литературным секретарем. Работы было мало. Журнал выходил тощий, как школьная тетрадь с наполовину вырванными страницами… Все дни напролет я просиживал в одной комнате с Ефимом Зозулей… Я показал Зозуле начало своей первой и еще не дописанной книги “Романтики”…
Прекраснодушные споры с Зозулей об искусстве были неожиданно прерваны моим призывом в армию”. Паустовского вместе с другими мобилизованными назначили в караульный полк, расположенный в Никольском форте Печерской крепости, прямо над Днепром (ныне рядом со станцией метро “Арсенальная”). Недолго прослужив в своем караульном полку, Паустовский возвратился к работе в Наркомпроде.
Журнал “Театр” уже не выходил. Шло лето 1919-го. На Киев с двух сторон наступали деникинцы и петлюровцы. 23 августа 1919 г. члены Совета рабоче-крестьянской обороны Киева (Петровский, Ворошилов, Бубнов и др.) обратились к населению с призывом: “Красный Киев под угрозой!”. На подступах к Киеву шли ожесточенные бои. 30 августа 1919 г. в Киев вошли войска Директории, 31 августа — белогвардейцы. Сначала они постреляли друг в друга, а потом подняли вместе два флага над домом городской думы на Крещатике.
Живя в Одессе, Паустовский попал в среду таких же, как и он, молодых писателей. Спустя два года он уехал в Сухум, затем перебрался в Батум, потом – в Тифлис. Странствия по Кавказу привели Паустовского в Армению и северную Персию. О том времени, и своих странствиях писатель писал: «В Одессе я впервые попал в среду молодых писателей. Среди сотрудников «Моряка» были Катаев, Ильф, Багрицкий, Шенгели, Лев Славин, Бабель, Андрей Соболь, Семен Кирсанов и даже престарелый писатель Юшкевич. В Одессе я жил у самого моря, и много писал, но еще не печатался, считая, что еще не добился умения овладевать любым материалом и жанром. Вскоре мною снова овладела «муза дальних странствий». Я уехал из Одессы, жил в Сухуме, в Батуми, в Тбилиси, был в Эривани, Баку и Джульфе, пока, наконец, не вернулся в
Долгие годы он не бывал в Киеве, но не терял с ним связи, активно переписываясь с родными. В Киевском городском архиве записей актов гражданского состояния сохранились точные даты смерти матери Паустовского и сестры Гали: “Актовая запись о смерти №1487 от 21 июня 1934 года на Паустовскую Марию Григорьевну, которая умерла 20 июня 1934 года, причина смерти — воспаление легких”. Есть и актовая запись “о смерти за №19 от 9 января 1936 года на Паустовскую Галину Георгиевну, которая умерла 8 января 1936 года, причина смерти — декомпенсация сердца”. Проживали Паустовские по улице И.Франко, 31, кв. 3 (по нынешней нумерации — И.Франко, 33).
К.Паустовский: “Соседка похоронила маму и Галю рядом на Байковом кладбище в страшной тесноте сухих заброшенных могил. С трудом я нашел их могилы, заросшие желтой крапивой, — две могилы, слившиеся в один холм, с покоробленной жестяной дощечкой и надписью на ней: “Мария Григорьевна и Галина Георгиевна Паустовские. Да покоятся с миром!”. Мать, давшая мне жизнь — не напрасную и не случайную, — лежала здесь, под глинистой киевской землей, в углу кладбища рядом с полотном железной дороги”.
Есть в Киеве улица Константина Паустовского. Стоило бы и на доме №33 по ул. И.Франко, где жили писатель и его близкие, установить памятную доску. Вне сомнений, Паустовский заслужил благодарную память киевлян.
…Киев навсегда остался в биографии писателя городом его юности, о котором Паустовский писал с необыкновенной проникновенностью и теплотой, который хорошо знал и до конца жизни любил:
“Весна в Киеве начиналась с разлива Днепра. Стоило только выйти из города на Владимирскую горку, и тотчас перед глазами распахивалось голубоватое море. Но, кроме разлива Днепра, в Киеве начинался и другой разлив — солнечного сияния, свежести, теплого и душистого ветра. На Бибиковском бульваре распускались клейкие пирамидальные тополя. Они наполняли окрестные улицы запахом ладана. …Каштаны выбрасывали первые листья — прозрачные, измятые, покрытые рыжеватым пухом. Когда на каштанах расцветали желтые и розовые свечи, весна достигала разгара. Из вековых садов вливались в улицы волны прохлады, сыроватое дыхание молодой травы, шум недавно распустившихся листьев. Гусеницы ползали по тротуарам даже на Крещатике. Ветер сдувал в кучи высохшие лепестки. Майские жуки и бабочки залетали в вагоны трамваев. По ночам в палисадниках пели соловьи. …Над открытыми настежь окнами кондитерских и кофеен натягивали полосатые тенты от солнца. Сирень, обрызганная водой, стояла на ресторанных столиках. Молодые киевлянки искали в гроздьях сирени цветы из пяти лепестков. Их лица под соломенными летними шляпками приобретали желтоватый матовый цвет. Наступало время киевских садов… Больше всего я любил Мариинский парк в Липках около дворца. Он нависал над Днепром. Стены лиловой и белой сирени высотой в три человеческих роста звенели и качались от множества пчел. Среди лужаек били фонтаны. …Кто не видел киевской осени, тот никогда не поймет нежной прелести этих часов. Первая звезда зажигается в вышине. Осенние пышные сады молча ждут ночи, зная, что звезды обязательно будут падать на землю, и сады поймают эти звезды, как в гамак, в гущу своей листвы, и спустят на землю так осторожно, что никто в городе даже не проснется и не узнает об этом”.
Умер К.Паустовский 14 июля 1968 года. Похоронен в Тарусе.
В 1968 году в Киеве в честь писателя Константина Паустовского была названа улица. 30 ноября 2013 года в СШ №135 торжественно открыт Киевский музей Паустовского.
В 2014 году в Киеве открылся музей Паустовского
Воспооминания Виктора Некрасова
о его знакомстве и дружбе с Константином Паустовским
Получилось так, что пути наши с Паустовским до определенного времени нигде и никогда не пересекались. В московской суете, для провинциала особенно утомительной и бестолковой, никак не выкраивалось время познакомиться (да и как это сделать, позвонить и, как в Киеве говорят: «Здрасьте, я ваша тетя»?), а когда выкраивалось (ну, вот сегодня, позвоню и скажу), оказывалось, он в Тарусе или в Ялте. Когда же мы с матерью приезжали в Ялту (обычно в середине мая), выяснялось, что Константин Георгиевич всю зиму прожил в этой вот комнате и только неделю, как уехал. Не везло.
И вот в один прекрасный вечер затрезвонил по-междугородному телефон. Москва. Говорит Паустовский. Слегка балдею… Спрашивает, не собираюсь ли в Москву. Нет, а что? Да ничего, просто захотелось вдруг позвонить и сказать, что если буду в Москве, чтоб обязательно зашел к нему, Паустовскому. Надо же ж в конце концов познакомиться.
Надо. Я просто-напросто взял билет и полетел в Москву. Знакомиться с Паустовским. Других дел у меня не было.
Я как огня боюсь искусственных знакомств. Мы с моим другом детства Яковом Михайловичем Светом любим вспоминать, как бездарно происходило наше знакомство. Его папа — интеллигент в пенсне, с бородкой — пришел как-то к нам. Дверь открыл ему я.
— Здесь живет доктор Некрасова?
— Да, но ео нет дома.
— А вы ее сын?
— Да.
— Тогда я, собственно, к вам.
— ?
— Мы недавно только приехали в Киев. Я с женой и наш сын Яся, ваш ровесник. Вам ведь пятнадцать?
— Пятнадцать.
— Ну вот и прекрасно. У Ясика пока еще нет здесь знакомых, и он очень скучает. Я обратился к швейцару Герасиму за советом, с кем из детей какой-нибудь интеллигентной семьи в этом доме я мог бы познакомить своего Ясика. Герасим направил меня к вам.
Этого еще недоставало… Дитя из интеллигентной семьи…
Через несколько минут мы с Ясей — два «интеллигентных» мальчика в коротких еще штанишках — стояли на нашем балконе и вяло задавали друг другу вымученные вопросы. «Где вы учитесь? В какой группе? Нравится ли вам Киев? А в Крыму бывали, я как раз сейчас из Крыма… Плаваете ли вы?»
Оба мы друг другу не понравились. Беседа продолжалась не более пяти—семи минут. Больше он не приходил, и я о нем забыл, пока как-то недели через три он не прибежал ко мне за угольником (его куда-то провалился, весь дом обшарил…), и с этого-то угольника и началась наша дружба — не разлей водой. С ним-то мы издавали газету «Радио» 1979 года (уже не за горами!), воевали с англо-амами (англо-американской коалицией) в Аляске, находили неразложившиеся тела доисторического человека в раскопках киевского Макарьевского спуска, писали детективные подвалы с продолжением, высаживали несмотря на посредничество папы и Герасима, дружим до сих пор.
Сидя в самолете и мысленно представляя себе свое появление у Паустовского, я невольно вспомнил свое знакомство с Ясей. «Над чем вы сейчас работаете, Константин Георгиевич?» — «А вы?» — «А почему вы не приезжаете в Киев, ведь Киев для вас…» — «Да вот все собираюсь. ..»
Но этого не произошло. Произошло другое. Стол, вино, люди, много людей, тосты, литературные разговоры, сбивчивые споры. Константин Георгиевич, несколько ошарашенный, сидел на краю стола и, приветливо, утомленно улыбаясь всем, пил чай. Я, несколько выпив, громко и упрямо доказывал что-то кому-то из молодых, тоже подвыпившему и тоже громко и упрямо не соглашавшемуся. И так до часу ночи. Шум, гам и ни одного толкового слова друг другу. Так и произошло наше знакомство, захиревшее, не успев распуститься. «Будете в Москве, обязательно заходите… Вот тогда и поговорим…» — «А вы к нам, в Киев…» — «Конечно, конечно, теперь есть предлог. ..»
Но больше я к Паустовскому не заходил, и в Киев, несмотря на предлог, Константин Георгиевич тоже не приезжал. «Угольником» оказалась Франция.
До поездки туда — было это в конце 1962 года — Паустовский перенес инфаркт, и все мы несколько тревожились за него. Поехали с ним его жена с дочерью Галей.
Во Франции Паустовский был впервые, языка не знал, поэтому я, во Франции все же бывавший и по-французски немного лопотавший, мог быть ему в чем-нибудь где-нибудь полезен. В многолюдном, шумном Париже встречались мы, правда, преимущественно на всяких «мероприятиях» (встречах, приемах, коктейлях) или вечером, в номере, уже без задних ног. Сблизились, поговорили без суеты, тостов и гостей и, как мне кажется, полюбили мы друг друга (я во всяком случае) во время путешествия по Провансу.
По складу своего характера Константин Георгиевич был человеком, для которого места, связанные с чьим-нибудь близким ему именем, имели определенное значение. Поэтому ему очень хотелось побывать в Нормандии, в родных местах Флобера. Но мы, в частности я и Галя, упоенные, но еще не отравленные «ядом» Парижа, не хотели с ним расставаться и подговорили нашего шофера расписать в самых мрачных красках всю сложность и даже опасность езды зимой по обледеневшим нормандским дорогам. Коварный план удался: Нормандия была отставлена, Париж продолжен, а вместо севера мы поехали на юг — Авиньон, Арль, восточная часть Средиземноморья (рыбацкие поселки Сент-Мари-де-ла-Мер и Гро-дю-Руа). Насколько я понимаю, Константин Георгиевич огорчен этим маршрутом не был.
Несмотря на преклонный возраст и перенесенную болезнь, Паустовский был неутомим. Часами бродил среди тесно прижавшихся друг к другу средневековых домов «папского» Авиньона, карабкался по извилистым, в древних булыжниках, крутым подъемам «кардинального» Вильнёв-лез-Авиньон, скользил, но не сдавался на мокрых ступеньках полуразрушенных крепостных башен. Все хотел видеть, ничего не пропускал и ни от кого не отставал. Никогда ничего не записывал, не фотографировал (присяжным фотографом был я), не заглядывал в путеводитель — просто наслаждался. Красотой, древностью, тишиной. Как настоящий художник он воспринимал красоту как красоту, ему дороже было непосредственное восприятие увиденного, чем знание того, кто, когда и по чьему велению поставил этот замок или какой король и с кем изменял королеве на этой кровати с балдахином и вечными амурчиками.
Вдоволь находившись и насмотревшись, утомленные и переполненные увиденным, к тому же голодные, устраивались в какой-нибудь таверне из наименее шикарных.
И вот тут-то Константин Георгиевич и начинал рассказывать. Рассказывать он умел. И вспоминать тоже умел. А о чем вспоминать — хватало. О литературе, как таковой, о том, как надо писать и как плохо, мол, пишут сейчас, в противоположность людям его положения и возраста, не говорил никогда. А вот о дореволюционном или первых дней революции Киеве или Москве рассказывал с увлечением, с обилием очаровательных деталей, которые мне всегда очень дороги. Он хорошо помнил то, что и я еще немного захватил. Памятник Николаю I против университета, который я помню уже поверженным, — импозантная фигура царя долго лежала у подножья пьедестала, и мы, мальчишки, до блеска отполировали его бока своими штанами. И бронзового Столыпина перед городской думой «от благодарного Юго-Западного края» — перебазировавшись с Крещатика на Кузнечную, прославленный министр долго еще, несколько лет, выглядывал из-за забора маленького домика с садом, где жили наши знакомые. Помнил гипсовую княгиню Ольгу, графа Бобринского в римской тоге, где высится сейчас памятник Щорсу, и многое-многое другое. Улицы все он называл по-старому, начала века. Столыпинскую улицу называл Мало-Владимирской (потом она стала Гершуни, Ладо Кецховели, теперь Чкалова), Большую Подвальную — Ярославовым валом (чудесное это название так и не вернулось после многократных переименований — Ворошилова, Полупанова, теперь Большая Подвальная).
В нынешнем, послевоенном Киеве, с новым, переполненным «излишествами» Крещатиком, Паустовский не был. Многое его бы обрадовало — парки и сады буйно разрослись, позеленел, обретя бульвар, и сам Крещатик, стройными (заменившими старые, еще при Николае I посаженные и от старости потерявшие форму) пирамидальными тополями омолодился бывший Бибиковский бульвар, ныне Тараса Шевченко. Новые массивы, когда-то деревушки за пределами города, новые дома, мосты через Днепр, озаренные вечером таинственным светом, далеко видные из заднепровья, сияющие золотыми куполами Лавра, Выдубецкий монастырь, Андреевская церковь… Но кое-что и огорчило бы. Не порадовала бы двенадцатиэтажная громадина, в самом центре города, против Оперного театра, задавившая собою всю Владимирскую улицу — центральную, красивую, зеленую, четырех-, пятиэтажную, очень киевскую, чудом сохранившуюся после немцев. (Не знаю, как москвичей, но меня Новый Арбат, Калининский проспект, просто пугает — он раздавил окрестные уютные старомосковские переулочки, лавиной обрушился на Спасопесковский «Кружок», поленовский «Московский дворик», проглотил Собачью площадку; пугает и гостиница «Россия», ставшая теперь фоном Василию Блаженному вместо необозримого неба, особенно незабываемого в часы заката; пугает и новый «Националы) на улице Горького… Вот так же происходит и с Владимирской.) Но в общем-то Киев стал, конечно, лучше и красивее довоенного, хотя людей и машин стало слишком много, особенно летом, особенно на Крещатике. Но, приехал бы в Киев Константин Георгиевич, мы гуляли бы с ним не по Крещатику и в Пассаж (торговый пуп Киева «Детский мир», толпы, очереди, лотки, «выбросили кофточки») мы заходили бы только, чтоб пройти ко мне на вечерний чай с самоваром, правда, современным, электрическим…
Но самое интересное в рассказах Паустовского — это, безусловно, были люди. Видал он их, знаменитых и не знаменитых, за свою долгую жизнь великое множество и в каждом умел найти что-то свое, особенное. Может быть, кое-что он даже и придумывал, присочинял, но придумывал это художник, человек талантливый, поэтому получалось хорошо и интересно.
К слову сказать, я недавно познакомился и даже сдружился с одним очень молодым поэтом. Талантливым. И не только в поэзии. В силу семейных обстоятельств он в свои двадцать лет побывал и в Сибири, и на Дальнем Востоке, и в Монголии, и в Средней Азии (где научился арабскому), и в Москве, теперь в Киеве. И обо всем — охоте на медведей, старообрядцах, золотоискателях, студенческой жизни в новосибирском Академгородке — рассказывает так увлекательно, что хочется все бросить, купить билет и двинуть куда-нибудь в Душанбе или на монгольскую границу. Кроме того, он перевел на русский Омара Хайяма и получил даже премию на каком-то конкурсе. В бумагах кого-то из декабристов в Иркутске раскопал тексты неизвестного французского поэта шестнадцатого века Поля де Нека, не упоминаемого ни в одном из французских словарей. Раскопал и перевел. Превосходнейшие стихи (и перевод тоже).
Ах, какой поэт, какой поэт! И ведь шестнадцатый век! И почему никто не знает? И вот как-то выяснилось почему. Да потому, что мой юный друг всю эту историю от начала до конца сочинил. И стихи сочинил. И то и другое — и стихи и рассказ о них — были талантливы. И я простил ему его милую мистификацию.
Многие знавшие Паустовского вспоминают о нем как об интересном собеседнике — «до глубокой ночи сидели и слушали его рассказы…». По чести признаться, я таких собеседников, мастеров рассказа (обычно сработанного заранее), боюсь смертельно. Боюсь монологов, особенно в устах людей заслуженных, уважаемых, которых не перебьешь… Константин Георгиевич не был врагом монологов (кстати, не только своих, но и чужих), но не перебивал я его не только из уважения, а просто потому, что было интересно.
Меня огорчало другое, что иногда случалось. Начнет он, например, рассказывать, как всегда не торопясь, с милыми своими деталями:
— Как сейчас помню. Было это в Одессе. В тысяча девятьсот… девятьсот… девятьсот семнадцатом… нет, девятьсот восемнадцатом году, уже советская власть была… Сидим мы на Приморском бульваре, тогда его называли еще по-старому Николаевским, а потом он стал Фельдмана… Сидим у памятника Пушкину — я, Бабель, Катаев…
И тут вдруг (где-нибудь в Арле, в симпатичном ресторанчике, недалеко от римской арены) жена Паустовского Татьяна Алексеевна, человек бесконечно и по-настоящему преданный и любящий Константина Георгиевича, но, очевидно, слышавшая эту историю не один раз (а я ни разу), к тому же основательно проголодавшаяся (мы с Константином Георгиевичем, кстати, тоже), перебивает:
— Костя, Костя! Да подзови же ты ее, она там уже с каким-то красавчиком флиртует… Я тебе говорю, Костя…
«Костя» или я подзываем «ее» (флиртовала она не более сорока секунд), на столе появляется нечто дымящееся и сверхъестественно вкусное, но нить рассказа прервана, Константин Георгиевич никнет, и я так и не узнаю, чем занимались у памятника Пушкину Бабель, Паустовский и Катаев. В этих случаях я всегда очень ему сочувствовал — со мной часто случается такое же. Начнешь что-нибудь рассказывать «к слову», так сказать, тебя перебьют, а потом уже и не получается «к слову».
Но, когда мы бывали вдвоем, я его не перебивал — мне было интереснее слушать, чем говорить.
И еще мне нравилось в Константине Георгиевиче какое-то его мальчишество.
— Давайте, давайте снимемся на фоне этих рогов! — говорил он в пустующем зимой тореадорском трактирчике, от пола до потолка увешанном «рогами и копытами».
— Дайте Ольге Леонидовне ваш аппарат, и пускай она нас снимет, — и с детской радостью принимал позу под видавшими виды и матадорские зады рогами.
В нем не было той ложной скромности — «ах, пожалуйста, уберите эту штуку, ненавижу, когда меня снимают». Поэтому у меня сохранилось много фотографий Константина Георгиевича — авиньонских, арльских, в замке Монмажур, заглядывающим в колодец, среди раскопок древнеримского Гланума. И среди них особенно мне дорогая, где мы сидим с ним вдвоем на каком-то каменном парапете форта Сент-Андрэ, а за нашей спиной раскинулся древний Авиньон с папским дворцом и колючими колокольнями соборов.
В Марселе я малость повздорил с Татьяной Алексеевной (виноват был я), и весь обратный путь в Париж мы провели в молчании, очень всех нас тяготившем.
С тех пор прошли уже годы. О нелепой этой «ссоре» вскоре, конечно, забыли, и в последующие годы в Ялте (теперь мы уже начали «совпадать») наши «контакты» успешно развивались. Мучавшая его астма и прочие хвори не позволяли ему гулять, но как приятно было заглянуть к нему, в его всегда заставленную цветами и фруктами комнатку или посидеть в плетеных креслах на большой террасе, увитой виноградом.
В последнее лето, когда мы отдыхали вместе (в 1966 году), группа ленинградских киношников снимала фильм о Паустовском. Промелькнул там и я, в день его рождения, среди поздравлявших его друзей и поклонников. Фильма этого я не видал, зато однажды «услышал». Сидел как-то на балконе и что-то писал. Тишина, солнце, вдали море, птички чирикают. В другом кресле под зонтиком мама читает французский роман. И вдруг тишину нарушает голос Паустовского. Громкий, очень даже громкий и невероятно назойливый, что совсем несвойственно было его манере разговора. Длилось это довольно долго, потом в беседу вступил кто-то другой, с голосом еще более противным. Я не выдержал и спустился вниз, посмотреть, что там, в саду, происходит. Оказывается, это киношники пробовали свою фонограмму, примостившись на скамеечке, в парке, а второй, особенно противный и мешавший мне работать голос, оказался ни больше ни меньше, как моим собственным, поздравляющим…
После того лета я больше Константина Георгиевича не видел. Как память остались книги, болгарская иконка, подаренная им маме ко дню ее рождения, и фотография — громадный букет роз, он и я на террасе в день его 74-летия — с трогательной надписью, заканчивающейся словами: «До встречи в Толедо. На корриде!!»
Но ни в Толедо, ни в другом каком-либо месте нам встретиться уже не довелось.
Материал подготовила Татьяна Бородина