Литературные пятницы

Нина Аловерт

Это был первый рассказ, который я написала в Америке приблизительно через год после приезда. Это очень ранний рассказ. Он написан в тот период, когда боль от разрыва с любимыми друзьями была еще очень остра. Уезжая в эмиграцию, мы расставались навсегда, нам и в самом счастливом сне не снилось, что мы вновь увидимся.  У меня не было никогда ностальгии по стране и даже по городу, но по оставшимся друзьям – всегда. А в первый период особенно остро. Я еще не пришла в дом, которые на долгие годы стал моим вторым домом в Америке, – в дом  Зои и Алексея Красновских, а Зоя – моей дорогой подругой на всю оставшуюся жизнь. Затем появились и другие новые друзья. Но этот рассказ –  начало эмиграции, первый год.

Я летала в Париж в 1980 году, где смотрела и снимала  Михаила Барышникова в роли Хосе в балете «Кармен» Ролана Пети, и брала интервью у известных русских эмигрантов для газеты «Новый Американец». Рассказ я дала прочитать Владимиру Марамзину, главному редактору журнала «Эхо», и забыла о нем. Через некоторое время звонит Сергей Довлатов. «Ну что, здороваться теперь будешь?» – спрашивает. «А в чем дело?» – удивилась я. – «Твой рассказ напечатан в «Эхо» – «Какой рассказ?» – «Ты что, с ума сошла? – сердится Довлатов. – Ты давала Марамзину свой рассказ?» А! Вспомнила. А Довлатов не унимается: «Следующий  написала?» – «Нет». – «А зачем тогда этот писала? Раз начала писать, надо продолжать». – «Я не умею строить сюжет». – «И не надо. Напиши, как встала и пила кофе».

Я последовала совету Довлатова и написала первый рассказ из будущей серии «Неприятный Шверубович».

Все они относятся к одному периоду времени: до перестроечному, т.е. до того, как в 1987г. открылись русские границы. С того времени, когда стало возможным общение с оставленными друзьями, для меня начался уже совсем другой период жизни.

От Редакции: Цикл «Неприятный Шверубович» Нины Аловерт полностью был опубликован в Elegant New York весной-летом 2016 года. Рассказы можно прочесть, воспользовавшись ссылками:

Один день из жизни или неприятный Шверубович.

День загула или Прощенное воскресенье

Милка в кружевах

Как я выходила замуж, а Шверубович женился.

Друг мой бесценный Васенька или в ресторан, как на работу

Лучше быть богатым и счастливым

Все авторские права принадлежат Нине Аловер. Опубликовано с ее разрешения.

black-blackout-new-york-1977

Нью-Йорк, 1977 год

В поисках квартиры

…Впрочем, это случилось уже после войны пуэрториканцев против русских в Джерси-Сити, на замечательной улице по фамилии Ван Вагенен. Все, кто был чуть побогаче, тут же съехали с арены боя, переменили место жительства, а я все еще делала вид – сама для себя, – что ищу квартиру. Мы сидели с Таней на полу ее новой квартиры, чудесной новой Таниной квартиры, которую они сняли в маленьком доме посреди химических отбросов элизабетинских заводов. Словом, мы сидели с Таней глубокой ночью, одни, поджидая Танькиного мужа с работы, сидели и пили розовый ликер. Квартира глубокой ночью, когда в ней не спишь, кажется люлькой, подвешенной к потолку. А за дверями – мировая пустота.
Мы сидели с Таней на полу глубокой ночью и смотрели по телевизору фильм из жизни миллионеров. Следили мы не столько за перипетиями сюжета, сколько за материальным антуражем. Проходя из комнаты в комнату, из особняка в особняк, миллионерша мимоходом напилась и прыгнула в бассейн. «Все, – сказала я Тане, – я согласна. Я снимаю этот первый этаж. Мебель они могут забрать себе». – «Боюсь, – ответила Таня, – что наших общих с тобой денег хватит только на то, чтобы арендовать этот бассейн на одну ночь».
Мне совершенно ясно, что никуда я не уеду с распроклятой улицы с голландским названием, но все равно я ищу квартиру. Где-то на земле должно быть и мое место.
Сегодня день рождения самой моей близкой, самой дорогой подруги на белом свете там, в городе Ленинграде. Звоню. Сердцем замираю, но звоню. О деньрожденное чудо! Соединили. Мы говорим с ней одновременно, а потому друг друга почти не слышим. Письма ее я, конечно, не получила, поэтому про то, что она спрашивает, совсем не пойму. Я говорю ей про какую-то свою выставку, она отвечает: рада за тебя, но все это не имеет значения, главное, что все хорошо! И денег нет, говорю. Она отвечает: а деньги нам с тобой на роду не написаны, главное, что все хорошо!
Вот она, единственная. Рушатся на голову сателлиты, Бога нет – его заменили космические пришельцы. И только любовь вечна. Тривиально? КГБ тоже так решило, и телефон наш посреди слов о любви – разъединили.

Много было причин, по которым я уехала. И одна из них – отвлеченная. Хочу знать, что же это такое за понятие – ностальгия?
Теперь знаю. Ностальгия – это когда видишь один и тот же сон. Я приезжаю в город и еду в троллейбусе. Или трамвае. Потом поднимаюсь по той лестнице, по которой спускалась вниз из последнего дома, и звоню. Сначала лает собака, потому что она уже издали, уже давно услышала, узнала меня. И подруга моя единственная открывает дверь. А дальше нет уже ничего. И не будет. Или звоню по телефону, звоню и другу своему, которому махнула рукой, садясь в последнее такси, говорю: это я. Я сейчас приеду.
Я не скучаю по сказочному своему Ленинграду. Все, что я любила в нем, неразлучно со мной. И мне достаточно этого общения с городом.
Странное это понятие – эмиграция. Оно как смерть. Вот мы умерли и жизненный круг завершился. «Жизнь отживших неизменна», – сказал поэт. Ничего уже нельзя ни изменить, ни исправить. Уходя из своей разобранной, разгромленной, раздаренной, умирающей квартиры, я не успела отодвинуть диван от стенки и посмотреть: что осталось там? До сих пор эта дурацкая мысль меня мучит.
Но дано нам удивительное после этой смерти: помнить. Все помним, и даже в новой жизни, которую так призрачно и ненадежно строим, все помним о прежнем. И все-таки – умерли. Потому что помним друзей наших, но нет у нас живого общения. И не будет. И так велика эта цена за новую, совершенно новую прекрасную жизнь, что уже и головы не поднять.
Поэтому и не хотела я никого больше любить и от всего, что судьба предлагала мне, отказывалась. И все это для того, чтобы она послала мне этого женоненавистника и закоренелого холостяка.

Впрочем, есть у нас в этой жизни уже и свое прошлое. Изнемогаем от адской летней жары, которую, вероятно, еще плантаторы вывезли вместе с черными рабами из Африки. А тут еще – сирена завыла: на соседней улице начался очередной пожар. Несгораемые дома эти пылают каждую ночь, а пуэрториканские мальчики танцуют около огня и бьют по ревущим транзисторам, как по там-тамам.
Вот уже многие покинули арену битвы на Ван Вагенен… Вот уже и Танька живет за тридевять земель, в окаянном своем городочке среди химических заводов, а мы, дорогая моя Ирочка, все живем здесь, среди пожаров и драк. И боюсь, долго так жить будем. Потому что по нашим доходам нам и место уготовано. На этой земле.

Нет, в гости я тебя не приглашала, в свой дом, нет, в дом чужой, там, на Бродвее, нет, не было той встречи семь тысяч лет назад, той, в черном платье, нет, свиданья призрачного, нет, стихов, тебе не посвященных, и дня рождения Наташи, нет, слов, тобой нашептанных в глаза мои закрытые, там, на Бродвее, не в моем дому.

Воскресенье. Откуда это столько пыли набивается во всех углах? Недавно подметала – и опять, да еще какая-то лиловая. С метлой в руках села на кровать и прочла очередной отрывок из повести Агаты Кристи. Уже почти конец повести, а действующие лица все еще размножаются простым делением. И все еще никто никого не убил. И детектив Пуаро читает мораль людям на манер проповедника в воскресной церковной школе.
Есть много сказок о джинне, заключенном в бутылку. И во всех одно и то же начало: пока джинн сидел первые сто тысяч лет в этой неудобной квартире, он клялся осчастливить каждого, кто его освободит. В следующие сто тысяч лет проживания в бутылке он клялся уничтожить каждого, кто его выпустит. Я сегодня прозаична, материальна, отделена от своей души и подметаю пол. После нашего свидания прошло уже два дня. Я не верю, что ты существуешь, но все-таки хочу тебе заметить, что ты не звонил. Остерегись не позвонить мне завтра. Вдруг я буду ждать твоего звонка еще сто тысяч лет?
Всегда знала, что Лондон – понятие литературное. Про него еще Диккенс писал. Стою на площади. Наверху, на колонне, – Нельсон, такой одинокий, смотреть больно. Ему одному во всем Лондоне виден океан.
Я иду по широкой улице, и каменные полководцы едут на своих каменных конях в ногу со мной. Выходим на площадь перед парламентом и Вестминстерским аббатством. Палевое кружево стоит передо мной зубцами кверху. И зубцы потемнели от времени. Так вот просто и стоит передо мной кружевное здание английского парламента, и Большой Бен как раз бьет четыре часа. Подошла к воротам и рыдаю, просто вот рыдаю, слезы так ручьем и текут: сердце красоты этой смертельной не выдерживает. Открываю глаза пошире и вижу перед собой двух полицейских, они тоже рыдают. От смеха, на меня глядя. «Не надо, – говорят, – так плакать, можно внутрь войти».
Внутрь я не пойду, это уж увольте. У сердца тоже свои пределы есть. А вот и моя подружка пришла, встала рядом со мной и смотрит на часы. Брюки голубые заправлены в сапоги, шубка расшитая распахнута, волосы длинные прямо вдоль лица лежат. Загадочная. Большой Бен бьет четыре. Это ничего, дорогая, что у вас в Ленинграде уже вечер. Может быть, ты ложишься спать или собираешься в гости… Время и пространство – это не для нас. Спасибо, что оторвалась от своих дел и стоишь со мной посреди этой площади, посреди Лондона, города, который выдумал Диккенс. Спасибо. Не могу я смотреть на Вестминстерское аббатство в одиночестве.

England London Black Out

Нью-Йорк, 1977 г

Плохи, очень плохи, просто совсем нехороши наши дела. Денег нет, и нет совсем. Не то чтобы нет работы: работы столько – хватило бы на целую жизнь. А вот денег нет. Если пойти ради денег в присутствие с девяти до пяти, каждый день с девяти до пяти и два часа на дорогу, то и жизни не нужно. А если не нужно жизни, то зачем деньги? А если хочешь сделать, написать, напечатать то, для чего живешь, то нет денег, и делать все это – писать, печатать – не на что.

 

Люблю Нью-Йорк! Влюблена по уши. С первой минуты. Ехала в машине из аэропорта под проливным дождем. Дождь стал стихать, и из кромешной тьмы вдруг возник как будто поднятый за невидимые нити, сверкающий электрическими огнями город, черный силуэт странных очертаний. Как мне сказали – Манхэттен. С той минуты я люблю всем сердцем сказочный этот город, как бы не людьми построенный. Здесь должен быть мой дом.
Обожаю грязное, уродливое, полное мышей нью-йоркское метро. Выхожу из своего убогого, чистого, бесцветного PATH train Нью-Джерси – 34 улица, перехожу на станцию F или R, окунаюсь в этот разноязыкий, разноцветный, тревожный подземный водоворот и душой отдыхаю. Маленькие японки со своими тщательно и красиво одетыми детьми, индусы в цивильных платьях и при галстуке, но в чалме, молодые черные парни в таких же кепках-аэродромах на голове, в каких в Ленинграде грузины на базаре продают лавровый лист; молодые негритянки, одетые моднее последней модной картинки из «Вог». Черные девушки одеваются модно до безвкусицы, белые – до безвкусицы неряшливо и нарочито «неженственно». С возрастом все меняется: негритянки, обвешанные детьми, становятся похожими на тесто, вылезшее из кастрюли, а неряшливые белые девочки превращаются в элегантных, ухоженных леди, даже как-то по-особому пикантных своей не первой молодостью.
А ортодоксальные евреи?! Когда я впервые увидела прямо перед собой эти бледные мраморные лица, не имеющие возраста, эти черные локоны «а ля Натали Пушкина», эти огромные черные шляпы в тридцатиградусную жару, я встала на месте и раскрыла рот, как настоящая провинциалка. А пожилые дамы в брючных костюмах розового и салатного цвета? Самое замечательное при этом – абсолютное безразличие окружающих. Никто на них внимания не обращает, «с ума сошла, старая дура» в лицо не говорит, как в любезном отечестве моем не преминули бы сказать… Выхожу из метро, поднимаю голову, оглядываюсь кругом и начинаю чувствовать себя человеком… Мэдисон – любовь моя, европейская улица с магазинчиками, где обыкновенный жестяной поднос продают за сто долларов… на витрины можно смотреть, как на экспонаты большого музея. Холодноватая Пятая авеню… элегантные… впрочем, если бы тебя, мой друг, одеть в эту волчью шубу до пят, я думаю, не только четвертая жена лежала бы в обмороке, но во всем Нью-Йорке не осталось бы равнодушных женщин…Columbus circle полная воздуха, света… парк, где белки, ставшие квадратными от беспрерывного обжорства, покрывают собой землю плотнее травы…
Не говори мне, что это Вавилон, и люди здесь суетны и бессердечны. И я такая же. И я тут живу.

Но Гринвич-Вилладж! Это особый мир. На прямых его тротуарах, среди домов, каждый из которых хочется сделать своим, светят фонари, но их не замечаешь. Кажется, что улицы освещены софитами из-за кулис. Жизнь в Гринвич-Вилладж начинается в 4 часа дня и кончается в 4 часа ночи. Ночью здесь теряешь ощущение времени: открыты магазины, до отказа переполнены людьми итальянские кафе. Порой приоткрываются какие-то темные двери, и из красноватой полутьмы высовываются странные лица… женщины и мужчины – в испанских платьях… вот идут Ромео и Джульетта, в обнимочку – оба в бороде… шляпы всех времен и народов, сюртуки, камзолы, плащи, джинсы, куртки, юбки с оборками, шали, цветы… огромные театральные подмостки – вот что такое Гринвич-Вилладж. Огромная сцена, по которой ходишь сам, как участник большого театрального представления. На каком-то углу за решеткой – садик. Посреди садика – белая мельница. В кустах щелкает соловей.

Приезжай, друг мой бесценный, Васенька! Эта жизнь была придумана только для тебя. А потому твоим именем отмечаю эти цветные повороты улиц, зову, заклинаю – приезжай сюда. Как вспоминала и звала тебя во Флоренции, Лондоне и Париже. Перед самым моим окончательным отъездом из Ленинграда пошли мы с Васенькой в ресторан. Неприветливая официантка посадила нас за столик, где уже сидели двое посетителей, и швырнула на грязную скатерть грязное меню. «Смотри, смотри, – сказал Васенька, – больше никогда такого не увидишь”. Да, действительно, не увижу. Но и Васеньку – тоже.

В Гринвич-Вилладж живет Наташа, живет под самой крышей, на уровне верхушек деревьев, а свет в комнату льется ниоткуда. Почти все деньги, которые зарабатывает Наташа, она тратит на оплату квартиры, но зато у нее – дом. При самом большом безветрии рамой окна постукивает домовой, принимает участие в течении домашней жизни. На стене висят фотографии красивого, очень красивого, чистого, как бы специально для съемки вымытого европейского города под названием Ленинград. Постоянно приходят и живут в этой квартире люди разных профессий. На столе стоит неиссякаемая бутыль красного вина. Это про нас сказал Тютчев: «Угоден Зевсу бедный странник, над ним святой его покров. Домашних очагов изгнанник, он гостем стал благих богов!»

Шла в редакцию газеты и увидела Довлатова. Стоит посреди мостовой, и на лице ужасно задумчивое выражение. Ах, если бы мы иногда могли смотреть на себя стороны!

Что бы я сделала, если бы на меня вдруг свалился миллион? Я бы пошла по Мэдисон, скупая все самые изысканные и красивые вещи для моих подруг в Ленинграде… Я бы не покупала все, что увижу, а долго выбирала бы платья, помады, сапоги, браслеты… я думала бы о каждом из своих друзей… Потом я заплатила бы долги дорогого моего друга Саши Минца. Деньги – фикция, они ничему не соответствуют. Сашино золотое сердце уж тем более никаким деньгам не эквивалентно. Может, лучшее применение деньгам – давать их Саше? Он никогда не научится жить «по-западному» и в ресторане будет платить за тех, кто богаче его. Я заплатила бы Сашины долги, потому что они угнетают его.
С Наташей и Таней – разберемся отдельно.
А себе я купила бы дом. Совсем пустой, но с письменным столом. Без стола нет мне дома на целом свете.
А ты пришел бы ко мне в дом, и мы жили бы, как брат с сестрой, и ты бы делал все то, для чего ты живешь и за что деньги не платят. Но это была бы совсем уже не моя жизнь, а другая. Нет у меня на эту другую жизнь ни сил, ни обстоятельств. Нет уже и жизни самой, не осталось. Нет и дома, и богатства тоже нет..

Тем временем миллионерша вылезла из бассейна совсем не с тем мужчиной, с которым ей полагалось бы. Наверно, потому что этот не тот – очень известный певец.
Люблю сидеть рядом с Таней и пить кофе из стаканов от сметаны. Таня живет совсем не своей жизнью. Внутри Тани заключен Одиссей или Колумб, а она работает парикмахершей на 23-й стрит.
Что касается Наташи, то ее жизненные перипетии так сложны оттого, что она живет только своей судьбой. Поэтому ей тоже нельзя помочь.
Когда я вижу такие фильмы, как этот, я отдыхаю душой. Я счастлива, что есть на земле люди, которые живут, как им нравится. Это меня утешает.

Изумившись очередной нелепости, услышанной от тебя, говорю Наташе: нет, не могу больше! Все брошу и уйду дальше одна. «Сама виновата, – отвечает Наташа. – Все, что происходит, происходит по твоей вине. Какие тут могут быть планы? какие самолюбия? какие обиды? К нему надо относиться, как к явлению природы: раз идет дождик, надо взять зонт…»

Стенка с фотографиями – это единственное, что есть моего в доме. Фотографии соединяет два мировых пространства – жизнь отжитую и жизнь нынешнюю. Когда в темной кухне я закладываю негатив в увеличитель, когда наступает тот единственный миг, к которому я не могу привыкнуть за всю жизнь, и на белой бумаге появляются первые линии изображения, появляются из ничего, из небытия, из моего желания – я счастлива. Это чувство счастья осталось в новой жизни совершенно таким же, как было раньше. То недолгое время, когда я печатаю, и то недолгое – затем, завтра, – когда мне еще нравится то, что я сделала, – это и есть мое собственное, реальное время. Я любила свой старый, черный, пузатый увеличитель, и он платил мне любовью и работал, несмотря на свою старость и несовершенство, как настоящий друг. И этот элегантный, стройный, чей корпус так легко скользит по стволу… он тоже мой друг. Он доброжелателен, тих, он просто находится со мной в очень хороших отношениях.
Стенка в моей комнате увешана фотографиями. В центре стены – Саша Минц,  мой друг из прежней жизни, которого я нашла и здесь таким же, неизменившимся. Твоя фотография тоже попала ко мне на стену. Вообще-то предпочитаю не запихивать лицо в узкую рамку. Люблю, печатая, играть с пространством. Прошел человек, обернулся, посмотрел, а вокруг ничего нет, и многое скрыто в черном бархате бумаги. Но тебя я хочу видеть отдельно, так ты и смотришь на меня у самого края жизни – у самого обреза бумаги. Смотришь, как тогда, когда я сняла тебя совершенно случайно, не из интереса, не по необходимости, скорее – из предчувствия. Так ты и смотришь на меня со стены: каждый день, каждый миг – первый раз в жизни.

Выбравшись из «пучины разврата», в которую, как ты говоришь, я тебя ввергла, уплыву от тебя на лодочке. Не спрашивай меня, буду ли я тебя любить долго. Ничего ты про меня не знаешь, да тебе и не интересно. Растянусь я на дне лодочки, закрою от удовольствия глаза. Солнышко меня греет, месяц мне светит, ветерок мою лодочку качает, домовой мне вслед окошечком постукивает…

01CALHOUN-slide-ZOJB-superJumbo

Нью-Йорк, 1977 г

Позвони мне! Из небытия, из невозможности, из прошлой нашей жизни – позвони мне! Голосом твоим, которого никогда больше не услышу, потому что не могу, просто не могу, и пластинку твою не поставлю, нет, не поставлю, не услышу голоса твоего, потому что умру, совсем умру, – позови меня голосом твоим! Больше никогда я не посмотрю на тебя из темноты зала, слов твоих, со сцены ко мне обращенных, не услышу. Но голосом твоим – позови меня.
Другой назвался именем твоим и называет меня по телефону так же, как и ты. Другой назвался именем твоим и попросил о помощи. Как я могла не ответить ему?
И тебя два часа ночи, засыпай скорее, я уже перешла из своего пространства в твое, мне теперь неизвестное. Засыпай скорее, я вхожу в твой сон.

Я не любила Петроградскую сторону в Ленинграде. Но слышу, даже сейчас отчетливо слышу звонки трамваев на углу Большого проспекта и улицы Олега Кошевого. Не потому даже, что жила там последние годы и привыкла. Но там остановилось течение жизни, а потому все мое прошлое и проживает до сих пор там, на Петроградской стороне. Там до сих пор ночью звонит телефон, и город с другой планеты – не существующий в действительности город Нью-Йорк – вызывает номер 32-88-17 в Ленинграде. Там после этого до сих пор по утрам стоит на лестнице агент КГБ, грязный и небритый, и тупо смотрит на мою дверь. Там на старой кухне, где на шести метрах умещаются плита, столик, холодильник, ванна и газовая колонка, мы с единственной моей на белом свете подругой пьем кофе. Мы пьем кофе и обсуждаем вопросы, которые так и не решены до сих пор. Там в большой комнате сорок человек садятся за стол, чтобы отпраздновать мой день рождения, и я их всех люблю.
И когда наступают в Ленинграде белые ночи, приходит человек и звонит в мою дверь, тот, о ком я не смела и думать, приходит, почти не переодевшись после спектакля, и звонит в мою дверь белой ленинградской ночью.
А на соседней улице, в доме, что стоит напротив до сих пор сохранившейся кучи мусора, живет мальчик. Он сам еще своей судьбы не знает и поэтому – весел. А слезы и мировая слава – это все потом. Просто живет на Петроградской стороне веселый мальчик напротив кучи мусора, и я его еще не знаю.

Жизнь изумительна. Конец ноября – а мы ходим без пальто, и воздух пахнет осенью и лесом, «оттуда», которое на берегу северного озера, среди валунов и мха. Я иду по земле легко, и весело идти мне и ступать, не чувствуя своей тяжести. Я прохожу по 42-й улице и смеюсь, глядя на сверкающие рекламы порнофильмов, я любуюсь индусами, неизменными индусами под два метра ростом, всегда в белом, которые делают вид, что продают безделушки, на глазах у полицейских, настоящих полицейских с дубинками, как когда-то мы видели это в кино. Степенно ходят они перед полицейскими, и те неторопливо следят за ними из-под припущенных век. Просто принцы крови, а не продавцы гашиша.
Я иду по 42-й улице, и смешно мне от счастья, что жизнь так разнообразна. И продавец соленых булочек на углу, уловив мое веселье, кричит мне: «Как поживаешь, бэби? Счастливого тебе дня!»
Я иду и кожей ощущаю это осеннее тепло и благодать. Жизнь изумительна. Возникли какие-то отношения с американским журналом. Нашла, где занять денег, теперь можно будет напечатать фотографии к выставке. Существует, оказывается, на свете удивительный театр, где перед началом спектакля огромные люстры, похожие на сверкающих ежей, трепеща поднимаются под самый потолок. И мальчик, живший в доме на соседней улице, выходит на сцену, мальчик, живший в коммунальной квартире напротив никогда не исчезающей кучи мусора, выходит на сцену, и я повторяю про себя, обращаясь к тем, кого здесь нет: ты видишь? Я смотрю твоими глазами. Ты видишь? Я все-таки переступила черту, которую провели перед нами и сказали: никогда. И вот я здесь и вижу за всех вас. Ты видишь?

Я счастлива, и жизнь прекрасна. И самое прекрасное в ней, что все-таки придет ей конец. Когда я была моложе, эта мысль возмущала меня. Сейчас я понимаю, что бессмертие было бы хуже смерти. Должен же наступить конец этим бесконечным потерям, разлукам, конец любви, конец этой распрекрасной, удивительной, сказочной чужой жизни, которой мои дети будут жить как своей. И если правда, что на границе жизни мы встретим того, кто был сужен нам один и на всю жизнь, то я знаю, кто ждет меня там, за чертой песков. Тот, кого давно не вспоминаю, по ком не болит и не рвется сердце, тот, единственный, тот, оставшийся где-то далеко вместе с северным летом, брусникой в лесу, завешенным окном на знакомой улице… Черным идолом стоит он там, за чертой горизонта. Я споткнусь о него, засмеюсь от облегченья и упаду в голубой песок.

Black Out Traffic