Литературные пятницы.

Нина Аловерт

Заранее приношу извинения Наталье и Шверубовичу,
которых я оболгала в своем рассказе со всех сторон.

Black & White Photographs of 1980's New York (2)

 

В семь часов утра позвонила Наташа. Так начался день. То есть этот день почти не кончался с позавчера: Наташа звонила в два часа ночи, я печатала фотографии для своего портфолио. Часа в четыре я, наконец, легла спать, а в семь утра позвонила Наташа  Все, кто имеют с Наташей дело, знают, как трудно ее найти: она поставила телефон для своего удобства, а не для нашего. Но теперь Наташа решила издавать женский журнал, и поэтому звонит в любое время дня и ночи. Разговаривает тоном учитльницы в младших классах школы: мягко, но непреклонно. В то утро она сообщила: Я думаю, надо опубликовать ряд интервью с разными мужчинами: что они думают о женщинах.

–   Прекрасная идея!  – ответила я легкомысленно.

–  Я чувствую в тебе полемического автора, – обрадовалась Наташа, – начнешь с интервью у художника Шверубовича.

–  ?????

–  Да, сегодня у тебя с ним свидание в семь часов вечера.

–  Наташа, почему бы тебе самой не пойти к нему на свиданье в семь часов вечера и не взять у него интервью?

–  Потому что Шверубович – неприятный человек.

–  А чем я заслужила такое доверие?

–  Ну, ну, – сказала Наташа и повесила трубку.

С утра я пошла, точнее побежала, потому что я никуда не иду, а всегда всюду опаздываю. С утра я побежала в офис, где выдают фудстампы. В конце концов, решила я, кто-то должен помогать одинокой девушке с двумя детьми. Пусть государство поможет, я не откажусь. Очередь к чиновникам была, как ни странно, небольшая. Не успела я придумать второй вопрос, который надо задать Шверубовичу, как меня вызвали. Села я перед пожилой, улыбающейся пуэрториканкой, разложила все имеющиеся в наличии справки.

– Доходы? Гм, – говорит пуэрториканка на наглийском языке с мягким испанским акцентом. – А сколько же денег у вас на счету?

– Один доллар восемьдесят шесть центов.

Пуэрториканка уставилась на мой счет из банка.

– Ага! – сказала она, сообразив, наконец, в чем дело.  У вас ещё есть “сейв”?

–  Нет, -это все, что у меня есть, – ответила я радостно. (Как заметил один из героев Булгакова, правду говорить легко и приятно).

–  На что же вы живете? Их каких денег оплачиваете квартиру?

На этот ворпрос я не могу ответить ни ей, ни кому либо другому на свете, даже самой себе. Я не могу ей сказать, что основной источник платежей – мамина пенсия, это противозаконно. Бабушка не имеет права содержать свою бестолковую семью. Не для того порядочный американец платит государству налоги, из которых иммигранты получают пособия и пенсии.

Я молчу, пуэрториканка вздыхает.

– Вот что, – говорит она, наконец, – принесите мне бумажку, что вы зарплату получаете больше. Иначе наша машина вашу информацию обработать не может.

Я вышла на улицу с чувством глубокого душевного облегчения. Терпеть не могу казенные учреждения, где надо заполнять анкеты (на любом языке). Машина у них, видите ли, не понимает, как я живу! Но ведь живу.

Ладно, принесу им другую справку с работы и буду, наверно, единственным человеком в Америке, который завышает свои доходы, чтобы получить пособие.

Теперь я опаздывала в другой американский офис, где я убираю помещения. Там служит моя русская знакомая, она и помогла мне получить эту работу. Я не знаю толком, что это за офис: какое-то агенство. Но целый день работники заняты перестройкой своего помещения: то из коридора делают кабинет своему начальнику, то из уборной – коридор. Сегодня меня вызвали на “сверхурочную” уборку: они из прежнего кабинета сделали уборную, надо помыть. Я в восторге. Последние деньги в доме я потратила на покупку   фотобумаги, и вдруг – такая удача!  Я скребу стены туалета, заляпанные краской и известкой и думаю о приятном. Входит моя русская знакомая и говорит: “Сколько здесь грази! Сколько работы! Джек должен тебе хорошо заплатить. Я ему скажу, он мужик хороший, он все понимает, он заплатит”.

Входит Джек.

–  Ого, – говорит жизнерадостный Джек, – сколько было грязи! И какая чистота после вашей уборки!

–  Но я сегодня буду работать дольше.

–  Конечно, я понимаю,  – соглашается Джек и уходит.

Ну, думаю я, все в порядке. Получу большие деньги и куплю себе туфли, несмотря ни на что. Я видела в магазине рядом – распродажа. А не то я на своих уже хромаю: один каблук стерся до половины.

Зашел случайно в офис редактор одного русского журнала. Увидел меня и даже прислонился к косяку.

– Что ты здесь делаешь? – спрашивает.

–  Зарабатываю честным трудом себе на хлеб.

–  Ты что, серьезно здесь работаешь?

–  А  что, – говорю. – разве ты не знаешь, что “труд наш есть дело чести, есть дело доблести и подвиг славы” ?

Помолчал редактор, собрался с мыслями и говорит:

–  Может, ты лучше мне какой-нибудь материал напишешь – только не про балет?

–  А ты платишь? – спросила я его и почему-то подумала о Шверубовиче.

– Послушай! – заорал редактор. – Почему вы все здесь стали так отвратительно меркантильны? Мой журнал читают в Союзе, ты войдешь со мной в историю, а ты только о деньгах…

–  Так ведь плата за квартиру ещё не отменена, – отвечаю я на его справедливые упреки. – Или ты думаешь, что я чищу этот унитаз из любви к фарфору?

Редактор только рукой махнул и ушел. А я начала третью стенку чистить.

И думаю я о людях. Эти русские все хотят получить даром. То ли дело – американцы. Я работаю – они платят. Я работаю больше – они и платят больше. Из себя американцы веселые, не хмурятся по каждому поводу. Джэк, например, целый день смеется: и это на работе! С таким человеком и дело иметь приятно.

Так я думаю плохо о своих родных русских и хорошо о своих неродных американцах. И наполняюсь высокомерием. И мою унитаз. Закончила работу. Иду к Джеку, он на заседании. Но моя русская знакомая пошла к нему. Возвращается – вся красная, как рак: чек всего лишь на несколько долларов больше обычного.

–  Джек сказал, это все, – говорит моя знакомая.

Я посмотрела на чек и даже обдумать свое положение не успела. Говорю: Я этот чек не возьму.

–  Не сходи с ума. – отвечает знакомая. – Ты думаешь, Джэк оценит твое благородное негодование? Они здесь все такие. Они нас, эмигрантов, считают  дураками. Ну, хочешь, я его вызову, поговоришь с ним?

Ещё чего не хватало! Я и на рынке не торгуюсь. Или покупаю или нет.

–  Нет,- говорю я твердо. – Не возьму я этот чек. Это только в насмешку можно было такой чек выписать.

В кабинете за дверью ржет Джэк: он купил новые стулья для офиса по 70 долларов за штуку. Я ухожу.

–  Ты – дура, — говорит мне моя знакомая вслед. И она права.

Иду я к станции метро и считаю: дома есть мука, мама испечет оладьи, а завтра… видно будет. Скоро и в русской газете чек дадут.  Спускаюсь в метро – к Шверубовичу ехать. На один проезд деньги у меня есть, а назад можно и пешком дойти. Тут мои новые туфельки покачались в воздухе и растаяли. Ничего, я уже их мысленно поносила. Пусть пока в магазине постоят… Вдруг возникла из тумана какая-то дурацкая губная помада, тоже покачалась в воздухе и растаяла. Нет, это чер-те-что! думаю. Правду сказал редактор: я стала отвратительно меркантильна, расстраиваюсь из-за помады! Что бы сказали мои дорогие ленинградские подружки, если бы меня услышали?

Тут я подумала о своих утраченных подружках, которые навсегда останутся для меня моими дорогими девочками, несмотря на то, что у них уже дети выросли без меня, и совсем успокоилась.

И пришла я в другой американский офис, но уже просто так, навестить одну молодую американочку, тоже мою подружку – но уже в этой жизни. Вхожу в офис и вижу, что глаза у нее смотрят в разные стороны и на лице совершенно невнятное выражение. Сажает она меня в кресло, наливает мне кофе и рассказывает, что у нее – роман. И называет имя. И тут у меня тоже глаза разъезжаются в разные стороны, и я замолкаю, потому что имя этого писателя, с которым у нее роман, известно было мне  ещё в Союзе.

И мы пьем кофе и обмениваемся междометиями, понятными на всех языках мира.

Где моя кухня 6 квадратных метров на Петроградской стороне! И чашки, литры, моря кофе, которое мы выпили за такими разговорами! Где мои подружки, никем не замененные в этой жизни, с такими же глазами на пол-лица!

Где тот человек, не простивший мне мой отъезд, хотя я оставила его в неплохой компании с женой и двумя детьми? Где он, не отвечающий на мои подарки и не передающий мне приветы даже с оказией? Даже во сне не говорит он со мной. Так, выйдет, как в кадре фильма, с таким же серым лицом как тогда, накануне моего отъезда в моей кухне.

Выйдет откуда-то из-за угла, постоит, помолчит и уйдет в никуда, как тогда – на спектакль… И все, что я знаю о нем, – только театральные сплетни в письмах подруг, да  в театральной программке, случайно привезенной кем-нибудь оттуда, из-за границы,  вижу имя, написанное на русском языке…Боже, какое счастье, что нет мне больше любви!  Играйте, девочки! Вы – молодые, вам и подобают такие лица с невидящими глазами. Слава Богу, у меня все позади, и любовь и ревность и глупые поступки. Теперь я мудра и спокойна, у каждого возраста есть свои преимущества.

Так я думаю, а подруга уже достает карты. Мы сбрасываем со стола деловые бумаги в мусорный ящик, и я ей гадаю. Вот он, трефовый король! Он любит. Он придет. Он позвонит. “Покажи мне, где ты это видишь?” – требует американочка. И тут приходит ее начальник. Рабочий день практически кончился, начальник в веселом настроении: “Как, вы на картах гадаете? А по руке?”

– “Конечно, гадаю, я немножко ведьма.” Наташа утверждает, что все женщины немножко ведьмы.

–  Шампанского? Спасибо, выпью. Что у вас было в детстве? Почему такая звезда на ладони? Знаете, все ваши проблемы – из-за катастрофы в детстве, – вдохновенно пускаюсь я в неизвестное плаванье.

Тут американский начальник открывает рот и долго смотрит на меня в молчании: он, оказывается, в детстве пережил клиническую смерть.  После операции доктор сказал: смерть. И вышел. А мать не поверила и осталась сидеть рядом с ребенком. И ребенок ожил. И через 50 лет сидит и слушает об этом от меня.

–  Что же там, после смерти? – спрашиваю я его.

– Ничего. Темно и пусто. Но как вы узнали?

Мне многое приходилось делать в Америке: учить английский язык, вкладывать фотографии в рамочки, наклеивать этикетки, мыть пол, писать репортажи, печатать фотографии на неизвестной бумаге. Но чужую судьбу на английском языке я рассказывала впервые!

И показалось мне, что что я не в Америке. А не знаю, где. Будто вышла из комнаты, где живу, в другую: а там люди. Не то, чтобы такие, как те, что в прежней жизни остались, но похожи на них гораздо больше, чем на закомплексованных эмигрантов, вроде меня. Ну, словом, стали мы с ним разговаривать. То, да се. Да жизнь, да судьба.

–  Вы пониматет мой английский? – спрашиваю. Он даже удивился. Он меня понимает “сквозь” слова.

И вдруг я вижу, что пора мне возвращаться туда, откуда пришла.

Естественно, что на свидание к неприятному Шверубовичу я опаздываю. Прибегаю, запыхавшись, на угол 55-ой и 7 авеню, а его ещё нет. Родной человек, он тоже опаздывает. Смотрю – бежит.

–  Есть хочу, – говорит, – умираю. Пойдем ужнать. Только, – говорит, – не в буржуазное кафе, где надо садиться за столик со скатертью и официантом. Когда я слышу “мэй ай хэлп ю?” я вылетаю задом из любого заведения, выбивая собою стеклянные двери. Пойдем в какую-нибудь демократическую забегаловку вроде советской столовки.  Я кротоко соглашаюсь. Как будто у меня есть право выбора! Нашли мы, наконец, искомое заведение.

–   Ты сосиски любишь? – спрашивает неприятный Шверубович.

–  Конечно, это моя любимая еда.

Шверубович тычет пальцем во что-то на прилавке, во что – я даже не рассматриваю. И мы садимся за стол.

–  Как, – спрашиваю я его вежливо, – жизнь? Как выставка? Когда открытие?

–  Какая, к свиньям, выставка, – отвечает неприятный Шверубович. – Пошел я посмотреть помещение после ремонта, а этот дурак, владелец галереи, покрасил стены в малиновый цвет. Пусть он своих концептуалистов из Сохо  в такой галерее выставляет. Я свои картины на малиновые стены на повешу. И вообще, – продолжает он, – в жизни нет никакой опоры. И никакой определенности. Все временно. Послушай, зачем ты это ешь? Какие мерзкие сосиски!

–  Что ты, – говорю я вежливо, – сосиски вполне ничего.

И мы замолкаем. Сидит напротив меня неприятный Шверубович, ест сосиски и думает свои неприятные мысли. “Что за мерзкий день, – думает Шверубович. – Зачем я снял утром телефонную трубку, когда меня вообще утром могло не быть дома? А теперь я сижу в этом мерзком кафе, ем мерзкие сосиски, а напротив меня сидит дура и смотрит влюбленными глазами и будет задавать мне дурацкие вопросы для этого их дурацкого журнала. А время идет. Как будто у меня две жизни или я такой молодой, что предполагаю жить вечно. Почему я не остался дома рисовать?  Или не пошел в кино, на худой конец?

Например, с Аллой. Или лучше – с Милкой. Она без претензий. Можно было бы сводить ее на порнофильм. Конечно, эти порнушки – мерзкие. И главное – скучные и однообразные. И бабы ведут себя, как в каменном веке. Но что ни говори, свое действие эти фильмы на психику человеческого тела оказывают.”

Так или почти так, я полагаю, думает неприятный Шверубович и в глазах его появляется подобие созревшей мысли.

–  Ты кончила жевать сосиски? – спрашивает Шверубович. – Пойдем куда-нибудь попьем кофе, если в этом городе вообще знают, что такое настоящий кофе.

–  А как же интервью?

–  По дороге будешь задавать вопросы. Что ты хотела спросить?

–  Нас прежде всего интересует, что современный мужчина думает о женщине.

–  Женщину надо бить.

–  ???

–  А ты думала, я сейчас скажу, что женщина – это цветок, украшающий нашу жизнь?

И тут мы доходим до перекрестка. Шверубович берет меня за руку, потому что перекресток Очень Опасный. Мало ли что. Я перестаю существовать. Все отпущенные мне природой чувства и эмоции умещаются в ладони, которую держит Шверубович. И мы начинаем переходить улицу и переходим ее минут 15. Машины наехать на меня не могут, меня нет. А на ладонь можно ли наехать?

И мы выходим на тратуар. “Знаешь что,   –  говорит неприятный Шверубович, –  поехали лучше пить кофе ко мне.”  И смотрит на меня искоса.

Мостовая качается у меня под ногами. Дома расплываются в мерцающем свете. Я поворачиваюсь к Шверубовичу и хочу ему сказать, что да, конечно, кофе, и вообще я умираю… И вдруг весь этот пустой, гнусный день встает со дня моей души , и я говорю:

–  Что это ты вдруг стал так свободен? С Милкой поссорился?

–  Хватит этого безумия! – заорал Шверубович и отбросил мою руку. – Надоело! Сиди дома!   Я думал, ты поумнела за этот месяц, а ты опять за старое? Зачем ты мне назначила эту встречу? (Я ему назначила! Это ему Наташа свиданье назначила: пожалела меня, сироту). С меня хватит этих бездарных разговоров! У меня своих неприятностей хватает! Если ты пришла, чтобы опять начать всю эту абракадабру сначала, могла не приходить! Я устал, устал от тебя, от твоей дурацкой ревности! Не звони мне больше!

Повернулся Шверубович и пошел вниз, в метро, размахивая руками. А я стою в полном оцепенении. И тут меня начинает рвать. Хорошо, что выплыл из тумана бочок с мусором. Не надо, думаю, было есть сосиски… Поднимаю голову, вижу, подходят ко мне два молоденьких полицеских, смотрят на меня и смеются.

–  Пьяная, что ли? –  говорит один другому.

Но рвота кончилась, и я тихонько пошла вниз по Седьмой авеню. Кому-то я должна все сказать! На чью-то кухню должна я поехать сегодня, чтобы упасть на стол головой! И тут я вижу телефон и звоню. Наташи нет дома. Звоню в другой дом, но там мне  радостно сообщают, что идут в кино, а что, случилось что-нибудь?   И больше в моей пустой голове телефонов нет.

Есть ещё один дом, где вскрикнут: где ты? где ты?  Но нельзя туда позвонить с Седьмой авеню. У хозяев того телефона раннее утро. Да и не живут они, эти хозяева, давно в том доме с тем телефоном. Может, и номера такого больше нет.

Я иду пешком по Седьмой авеню, и тело мое наливается тяжестью. Я иду, переставляя чугунные ноги  и морщусь от боли. Я вхожу в свой дом и ещё в коридоре чувствую по запаху, мама печет оладьи. И слышу – заставила мою дочку читатю по-русски. Дочка читает по складам: “Ах, витязь! То была Наина!”

Ах, витязь, то была Наина, ах, витязь то была Наина… Наина…качающийся огонек в темном коридоре.

8447231660_60cb02a63a_b