Главы из романа Татьяны Шереметевой «Жить легко». 

Предыдущая: Глава 7.

Первые главы публиковались под рабочим названием «Удавить ненасытную тварь».

Информация об авторе и книге здесь.

unnamed

ГЛАВА 8

Сегодня у меня трудный день. Я не пойду к театру подсматривать за Лилией, не лягу в обнимку с диктофоном на диван зарабатывать себе на хлеб насущный, вернее на слой масла поверх него. Я привожу себя в порядок и, глядя в зеркало, в который раз удивляюсь – я бы с таким не поехал в одном лифте.

Мои бейсболки и укороченные куртки мне явно не по возрасту и не добавляют мне элегантности. Из-под кепки видна седина, хотя стригусь я очень коротко. А цвет лица у меня, как у Чингачгука. За что мне такое индейское счастье, не знаю, но бледнокожим меня никак не назовёшь.

Злоупотребление алкоголем в число моих пороков не входит, мне вполне достаточно всего остального, что не украшает меня. (Последнее – всего лишь фигура речи, на самом деле я так не думаю.) Я курю «Мальборо», ношу остроносые туфли и узкие, в обтяжку, джинсы. Уф-ф, всё сказал. Да, ещё спортивные сумки через плечо. Вот такой я тип, молодящийся самовлюблённый павлин, как обо мне отозвалась одна очень достойная женщина.

Сегодня мне предстоит выйти за пределы собственного эго. Я знаю, что буду чувствовать себя некомфортно, как тот сурок, которого каждый февраль вытаскивают из тёплой норы на всеобщее обозрение. Моё собственное внимание будет сосредоточено не на моей персоне, а на объекте, который существует в непонятном для меня мире, передвигается в пространстве совершенно независимо от меня и вспоминает о моём существовании нечасто.

Этот объект – высокий блондин двадцати четырёх лет от роду, без вредных привычек и с выраженной приверженностью к буржуазным ценностям. Поэтому я для него примером быть никак не могу. Меня он просто терпит и относится ко мне скорее иронически. Моя любовь к нему – это опасная пробоина в заповедной зоне моего личного комфорта. Цезаря любить нестрашно и очень приятно. Любить моего сына – как по минному полю идти. Где рванёт – я не знаю. Но то, что рванёт, знаю точно.

Я поступил в университет со второго раза, уже после армии. Факультет у нас был самый что ни на есть замечательный. Девочек там училось выше всякой меры, и обстановка лично для меня оказалась самая приятная. И всё бы было хорошо, когда бы не история, которая приключилась со мной уже после защиты диплома. Ее и романом-то назвать было сложно, мы скорее дружили. И то, что в результате этой дружбы у моей бывшей однокурсницы Наташки сначала появился неприлично большой живот, а потом похожий на игрушечного пупса младенец, было как-то совершенно некстати. Мы срочно поженились, но скоро потеряли друг к другу интерес и по обоюдному согласию расстались.

Семейные радости никогда не входили в систему моих жизненных приоритетов. С ребёнком я виделся от случая к случаю. Может быть, поэтому он был со мной всегда чуть робкий и удивлённый. Я приносил ему сладости, ненужные детям, и игрушки. Он тянулся к ним, но перед тем, как взять в руки новую пожарную машинку, замирал и с неуверенностью оглядывался на меня, как бы ища подтверждения тому, что эта машинка – его и что ему можно с ней играть. На мои дежурные вопросы он отвечал неуверенно и тихо. И очень скоро просился к бабушке.

Я возвращал ребёнка тёще и потом старался не думать о том, что где-то отдельно от меня существует маленькая и, наверное, лучшая часть меня – застенчивый мальчик с льняными волосами и сбивающимся на шёпот голосом.

Впервые до меня по-настоящему дошло, что у меня есть сын, когда подошла пора поступать ему в школу. Только не это. Я помнил, что это означало в моём случае, и больше всего боялся, что этот мальчишка, немного похожий на девчонку, окажется в таком же общеобразовательном учебном учреждении, в каком когда-то оказался я.

Не ожидал я от себя такой прыти, честно скажу. Когда замаячила реальная угроза в виде школы на безликой окраине Москвы, куда когда-то переехала моя тёща, я стал рыть землю носом и нашёл-таки подходящий вариант. Я сам перевёз их из той задницы, где они жили, в приличную девятиэтажку на проспекте Вернадского. Ничего особенного и тоже не центр, но там были вменяемые соседи по дому, чистый подъезд и французская школа. Пусть не рядом, но доехать с бабушкой на троллейбусе было, на мой взгляд, не так уж сложно.

Я спас своего Тёмку от того, через что прошёл сам, и горжусь этим больше всего остального. Для меня совершенно неважно, оценят ли это моя бывшая жена и тёща и вспомнит ли когда-нибудь добрым словом своего отца мой сын. Мне удалось уберечь своего мальчика от звериной стаи и тёмных подворотен. Он занимался в школьном географическом кружке и дважды в неделю ходил в бассейн.

С годами его мягкие льняные волосы стали упругими, густыми и приобрели пепельный оттенок. Глаза из голубых стали серыми, и в них появился холодноватый огонёк. Хотя, возможно, этот холодок появлялся у него только при встречах со мной. Я давно уже робею в его присутствии и всё чаще ловлю себя на том, что заискиваю перед ним.

Я знаю, что он стесняется моих книг и моей славы. Хотя по поводу второго я могу не беспокоиться. «Довольно известный писатель», – так назвала меня одна критикесса, и, скорее всего, она права. Итак: мой парень читает философские труды Ницше, Юнга, Станислава Лема и смеётся над Веллером, я уже не говорю про себя. А по мне, Мишка Веллер – в самый раз. Его философия – простая и весёлая, и сам он – «парень из соседнего двора», знающий что почём. Вероятно, в детстве у нас с ним были общие враги.

Тёма заставляет меня напрягаться и тянуться выше себя. Вот и тот дурацкий постмодернизм заинтересовал меня только потому, что я услышал о нём от него.

Иногда мне кажется, что он меня старше. Во всяком случае, готовность к очередной судьбоносной глупости меня в моих собственных глазах сильно молодит.

Про личную жизнь своего отца он ничего не знает, бывать в отцовском доме не любит и, вообще, на наши встречи в Воронцовском парке просит меня приходить вместе с Цезарем. С ним общий язык он находит гораздо лучше.

Ну вот, мой пёс уже стоит с поводком в зубах у двери и тоже немного волнуется. Очень скоро мы с ним увидим Тёму.

Я заметил его издалека. Он высокий, широкоплечий и ходит, чуть опустив голову, потому что стесняется своего роста. Он подошёл и протянул мне руку.

Мне хочется обнять его, хочется сказать, что я его очень люблю и сейчас бесконечно тоскую о том времени, когда глаза у него были ещё синими и доверчивыми, а волосы льняными. Но сделать это почему-то не решаюсь.

Ну вот, они опять бросились друг к другу, как старые фронтовые товарищи. Никогда мой сын так не радовался моему появлению. Цезарь встал на задние лапы и лихорадочно, боясь, что сейчас осадят, вылизывал его лицо. Картина получалась впечатляющая. В Тёме – сто девяносто сантиметров роста, в Цезаре – семьдесят килограммов веса.

Наконец сеанс признания во взаимной любви закончился, Тёма обернулся ко мне. Для меня из своих запасников он вытащил выражение вежливого терпения.

– Как дела?

– Нормально.

– Как мама?

– Тоже нормально.

Ну, ненавижу это слово. Это слово – теннисная ракетка, которой отфутболиваются мячики вопросов. За него прячутся, и им наказывают.

Вот и Тёма тоже обычно уходит – как краб зарывается в песок – от моих повторяющихся попыток что-то узнать о его жизни.

Он в курсе, что следующий мой вопрос будет про его работу. Потом я, по-свойски подмигивая и идиотически похохатывая, интимной скороговорочкой поинтересуюсь, не собирается ли он в ближайшее время сделать меня молодым дедом. Тёма давно уже не реагирует на мои приступы отеческой любознательности, ему даже не смешно.

Представить его в тату и с кольцом в ухе трудно. Он всегда чисто выбрит и аккуратно подстрижен. Джинсовым курткам предпочитает пальто и плащи, спортивным сумкам – старомодный портфель. Он называет это «city look».

Может, конечно, и «сити», но это делает его старше, и мне кажется, что он украл у себя свои молодые, бесшабашные, а в моём случае ещё и безбашенные годы. Потом я вспоминаю свою молодость, и мне начинает казаться, что его молодость украл у него я.

Я отгулял за него и за себя, а ему ничего уже не осталось.

Тёма только что выиграл очередной процесс: какой-то частный предприниматель пытался спасти свой малый бизнес. На вопрос, трудно ли это было, я получаю ответ, что нет. Он не хочет мне рассказывать о своих трудностях, всё это проходит мимо меня. Я узнаю́ только лишь о его победах, а свои проблемы он не обсуждает ни с кем. Хотя подозреваю, что кое-что знает его бабушка. Не всё, но гораздо больше, чем его родной и не самый глупый на свете папаша.

Мой сын работает адвокатом. И опять это укор мне, навсегда. Он ведёт не только гражданские, но и уголовные дела. Это означает, что я так и не смог отвести его жизнь от того, что видел в своём детстве.

Он знает, что такое «Матросская тишина», и регулярно бывает во всех остальных московских тюрьмах. Вот недавно проговорился, что его новый подзащитный – какой-то тип, больной туберкулёзом. Узнав об этом, я почувствовал приступ острой ненависти к его модной профессии и ужас – тот, который без конца. Мой мальчик, приученный бабушкой принимать душ два раза в день, со знанием французского языка и накачанным интеллектом должен иметь что-то общее с теми, кого я давно вычеркнул из своей жизни и кто самовольно вторгался в неё только в моих снах.

Тёма посмеивается над моими страхами и пытается меня успокаивать. А я малодушно гоню страшные мысли, но не могу справиться с собой и готов причитать в голос, как моя тёща.

С ней я дружу, а с бывшей женой поддерживаю хорошие отношения. Они совершенно не похожи друг на друга. Словно Наташка моя, которая давно уже не моя, а всё ещё ничейная, не её дочь, а подкидыш.

Наша баба Катя – небольшая, крепкая, с глазами в весёлых морщинках и решительным характером. Когда-то мы с ней понравились друг другу из-за анекдотов. Она замечательно умеет их рассказывать, а я люблю их слушать. Поначалу она стеснялась и всё пыталась «выкинуть слова из песни». Но потом учла мои настоятельные просьбы не портить ни себе, ни мне удовольствия, и нам пришлось закрывать кухонную дверь, чтобы не травмировать Наташку, существо романтическое и правильное.

Нас объединяет не только любовь к анекдотам. Я благодарен своей тёще за то, что она не предала меня анафеме, как делают многие другие, мстя за одиночество своих дочерей. И подозреваю, по отношению ко мне она тоже испытывает нечто похожее. Поскольку я, инородное тело в её доме, вовремя ретировался и таким образом исполнил её тайное желание: чтобы любимые дочь и внук оставались рядом с ней, а я бы тоже был – но не каждый день. Поэтому обиды друг на друга мы не держим, и со временем наши отношения стали только лучше. Нам есть ради кого стараться.

Она никогда не называет меня «отец» и Тёме говорит обо мне как о «папе». И меня невероятно трогает, когда этот большой, сильный молодой человек так обращается ко мне. Счастлив ребёнок, который может сказать, что у него есть мама и папа. Счастлив взрослый, который хранит в душе эти слова, пусть и стесняясь произносить их вслух.

Я к этому не привык. У меня не было мамы и папы, у меня были отец и мать. А это совсем другая история. Другое детство, другие отношения с родителями, другая атмосфера дома.

– Папа, извини, пожалуйста, нехорошо получилось, но я действительно собирался к тебе прийти. Сначала долго сидели с клиентом, потом пришлось много писать, а когда всё закончил, понял, что уже опоздал. Пока бы до тебя доехал, сам знаешь, всё бы уже закончилось.

Я понимаю, я всё готов ему простить. В пятницу вечером у меня была презентация новой книжки. Единственный человек, для которого я готовил эту встречу, был Тёма. Все остальные были мне важны только как подтверждение тому, что я тоже могу быть интересен. Тёма не читает моих книг, и это вызывает у меня двойственное чувство. С одной стороны, мне обидно, с другой, я горжусь его вкусом. И ещё – я ревную.

Любимый автор моего сына – Ричард Бах, любимый его роман – «Иллюзии». Эту серую книжку с оранжевыми вставками он держит у себя на тумбочке. И я знаю, что никогда там не будет лежать книга писателя Волковицкого. Но разве этого хотел бы я пожелать своему мальчику? Нет, пусть уже там живёт та серая книжка. Я хорошо её знаю, потому что у меня дома есть такая же.

Почему силы небесные кому-то дают счастье так писать? Этому человеку не нужен брутальный псевдоним, он не мельчит, не гнётся перед жизнью, и он так талантлив. И мне никогда его не догнать, никогда до него не дотянуться.

Но я не буду думать об этом сегодня, я подумаю об этом завтра. Так, кажется, говорила Скарлетт О’Хара, редкая, на мой взгляд, стерва. Сегодня у меня есть дело поважнее: ближайший час я проведу со своим сыном.

– Ничего страшного, не мог, значит, не мог, дело на безделье не меняют. Будут ещё другие книги и другие презентации. У тебя усталый вид. Как ты себя чувствуешь?

– Нормально. Как прошла встреча?

– Нормально…

– Папа, я серьёзно тебя спрашиваю!

– Ну, хорошо, хорошо. В общем и целом вполне прилично. Поначалу думал, не придут, а потом, как всегда, за пять минут до начала оказалось, что все места заняты, ещё и на полу сидели.

Мне хочется рассказать, как внимательно меня слушали, как просили прочитать смешные эпизоды из новой книги. А на мой вопрос, откуда кто знает, что они там есть, мне дружно отвечали, что в моих книгах они есть всегда. И что это тоже мой авторский стиль.

Как девки в первых рядах жрали меня глазами и охорашивались, встречаясь со мной взглядом, и что среди моих почитателей есть не только полубезумные бабки, готовые ходить на любые встречи с любыми авторами, но и вполне вменяемые люди, которые не брезгуют творчеством писателя Горелова, вернее Волковицкого.

И что в моих книгах, по мнению одной редактрисы, стало больше психологизма и оригинальных попыток уйти от шаблонов остросюжетной макулатуры, в смысле литературы. И что, вообще, не так уж я плох. И что мне очень, очень нужна Тёмина поддержка.

Но всего этого я не говорю, а небрежно усмехаюсь и перевожу разговор на другую тему. Я понимаю, что Тёме это неинтересно, и вытягивать из него пару вежливых фраз в свой адрес мне не хочется.

Нет, совсем не потому, что я гордый. Потому что я опоздал, и мне теперь с этим жить все оставшиеся годы, если только не произойдёт чуда и мой сын не поймёт, что я давно уже не тот молодой хлыщ с подарочными наборами, которого он время от времени видел у себя дома.

Тёма, мальчик мой, как же мне быть, как вернуть то время, когда ты ждал меня у окна? Теперь уже я смотрю на тебя снизу вверх, теперь я жду наших встреч и готов волком выть оттого, что в твоём детстве меня почти не было.

Я очнулся, когда Тёма шёл в девятый класс. За то лето он вытянулся на тринадцать сантиметров и был похож на тонкую гибкую ветку дерева – отломанную ветку. Почему я подумал об отломанной ветке, не знаю, но тогда что-то надломилось и во мне самом. И вот почти десять лет, как я пытаюсь подружиться со своим сыном. Иногда мне кажется, что это у нас получается, иногда – что мне к нему не пробиться никогда.

baby-623417_1280

 

ГЛАВА 9

Когда мой сын, прежде чем начать разговор, осторожно спрашивает меня по телефону: «Папа, ты работаешь?» – мне хочется попросить у него прощения за обман.

Господи, ну разве можно назвать работой то, что я делаю? Это занятие я придумал для себя сам по нескольким причинам. Оно даёт мне хотя бы некоторую свободу в стране, где её сроду не бывало, это меня кормит, а также питает мои амбиции, которые, если что, готовы сожрать меня самого и на моих костях потанцевать. Всё вышеизложенное я мог бы назвать своей творческой мотивацией, но для публичного пользования у меня припасены другие, более изысканные варианты ответов.

Захотелось выяснить у моего друга Аркадия, а также у его жены и моей любовницы Лилии (говорю это и сам себе нравлюсь) кое-что на эту тему. Вопрос был такой: «Что есть главное в твоём творческом процессе? Зачем и почему ты это делаешь?»

Я спросил об этом каждого по отдельности и в подходящий момент. Выжидал, подкарауливал и таки протырился в святая святых супругов. Нет, не в их спальню, нужна мне она. А в их «творческую лабораторию», как говорят журналисты, когда берут у меня интервью.

С Аркашкой я заговорил об этом как-то вечером, когда мы сидели в «Посольском клубе» и уже повторили по третьей. Пили скотч – естественно, «on the rocks», как Джеймс Бонд.

Мой друг до знакомства со мной ничего интереснее коньяка не пробовал. Это я ему показал, что пьют настоящие мужчины. Ну так вот, Аркашка после моего вопроса надолго затих, как будто слушал себя. Потому застеснялся, покрылся неровными розовыми пятнами и наконец тихо признался:

– Так я ухожу за линию горизонта.

– А зачем? – позволил я себе не без издёвки спросить его.

– Когда я пишу музыку, я ухожу из этого мира. Ты знаешь, открою тебе свою тайну: я пишу не для людей. Я делаю это для себя. В детстве я вёл дневник, а наша домработница как-то его нашла. Родители никогда бы не позволили себе лезть в мои секреты, а Дусю я застукал за открытой тетрадкой. Ужасное ощущение: как будто голым на симфоническом концерте оказался. Я не хотел бы, чтобы чужие люди заглядывали мне в душу. В общем, когда я сочиняю, я ухожу отсюда в другой мир, за линию горизонта и там думаю о жизни. А если ты сейчас начнёшь ржать, я тебе в глаз дам.

Я действительно начал смеяться. Представить Аркашку в этот момент дорогого стоило. Так, ну, с ним более или менее ясно: линия горизонта. Интересно, а где она у него? И как он может туда уйти, если она, ёлки-палки, не досягаема? Но он такой. Я понимал, что в глаз дать Аркашка не сможет, а вот рвануть за линию горизонта у него получится.

А у меня – нет. Грустно, ребята.

После этого разговора мне стало ещё интереснее, как там обстоят дела с творческим процессом у Лилии. Раскрутить моего друга – несложно. Но Лилия не любит рассказывать даже о том, что делала накануне. А вопрос, что заставляет её садиться к инструменту, она просто не заметит. Будет дальше пить чай и вместе с Цезарем грызть сушки с маком.

Но отступать не хотелось. Я решил, что откровенность можно получить только в обмен на откровенность. И начал рассказывать Лилии о себе. О том, что я тоже пишу не для людей. Я, как Аркашка, тоже делаю это для себя и только для себя. Потому что это мой заработок, потому что это мои двести грамм славы – и, пожалуйста, не нареза́йте, а завесьте кусочком.

Она слушала молча и внимательно смотрела куда-то мимо меня.

– Лилия, почему ты молчишь? Ты меня слышишь?

– Слышу: «Деньги, слава»… Это не о творчестве, это о другом.

– Хочу тебе напомнить, что я работаю в коммерческом секторе литературы и слово «творчество» считаю к своей персоне в принципе малоприменимым. Я за свой труд получаю деньги и немножко известности, что для меня, как человека мелочного и тщеславного, чрезвычайно важно.

– Ну, хорошо, тогда ответь мне в общем и целом: что есть творчество?

– В общем и целом – не получается. Если хочешь, я выскажу своё личное мнение на этот счёт, только, пожалуйста, кидаться в меня сушками, кру́жками и подушками не нужно. На мой взгляд, всё очень просто. Творчество есть продукт жизнедеятельности человека.

– Что?

– Всё не так плохо, как тебе кажется. Например, есть продукт жизнедеятельности пчелы, мёд называется, есть продукт жизнедеятельности организма человека, в твоём случае это, конечно, фиалки… Чашечку поставь на место, там кипяток… А есть продукт жизнедеятельности личности человека. Он может быть оформлен в симфонию, картину или поэму, как тебе угодно. И всё это – результат работы души и ума, всё это пережито и передумано, пропущено через себя. Говорят, как невозможно нарисовать портрет несуществующего человека, так невозможно правдиво написать о том, чего ты сам не перечувствовал. А кому это удаётся, суть величайшие таланты.

Сколько раз я вспоминал Долли из «Анны Карениной». Помнишь, у неё умер новорождённый ребёнок, и когда его хоронили, она смотрела на никому не нужный кулёк в гробу и понимала, что единственный человек, для кого это настоящее горе, – она сама. Стива и родственники крестились, что этого «Бог прибрал». А она чувствовала своё вселенское одиночество. Или беременность Анны, когда она думала: сказать или не сказать о ней Вронскому, – ну как он мог всё это описать, это же только женщинам дано знать. Вот это Толстой, и за это я его люблю, хотя сейчас его любить не очень модно.

– А кого сейчас модно любить?

– Достоевского. Бродский писал, что у русской литературы был выбор – пойти по пути Толстого или по пути Достоевского. Она выбрала первое. И проиграла. Но у меня своя точка зрения на этот счёт. Может же быть у меня своя точка зрения? Что-то я увлёкся, извини.

– Нет-нет, мне это очень интересно. Когда ты успел классику изучить? В институте?

– В школе. У меня для этого были исключительно благоприятные условия.

На этом месте я остановился. Была у меня, кроме денег, прямо скажем, небольших, и славы, тоже относительной, ещё одна причина писать свои книжонки. Но о ней я предпочитал умалчивать.

Дойдя до красной сигнальной черты, я дал понять, что наступила очередь Лилии. И она решилась. Но далось это ей нелегко: усмехнулась, нахмурилась, замолчала. Начала с остервенением терзать и так замученные ногти на длинных пальцах.

– Можно я начну с самого начала?

– Ну, конечно. Если тебе так хочется, – ответствовал я вкрадчиво, боясь её спугнуть.

– Хорошо сказать – «с самого начала». Придётся тогда рассказывать всю мою жизнь.

– Ну, так расскажи. Если хочется.

Я не верил своему счастью, но по-прежнему старался быть нейтрально-доброжелательным.

– Знаешь, в детстве я любила правила дорожного движения.

(Хорошее начало! И это всё?)

– Когда я видела на дороге машины, то понимала, что они стараются не трогать друг друга, потому что берегут себя: если хочешь уцелеть сам, не задевай других. Мне хотелось забраться в маленькую красненькую машинку, как в домик на колёсиках, закрыть все двери и окна и ехать в ней по своей жизни. Главное, знать правила движения и никого не трогать. Тогда и тебя трогать тоже не будут. Ужас, правда?

– Ты так боялась людей?

– Да. Это ещё не всё. Я часто мечтала стать улиткой. Потому что у неё всегда есть возможность спрятаться в свой домик. Потом уже, во взрослой жизни, я много читала на эту тему и сейчас понимаю, что это всё страшные перекосы в детской психике. Но тогда я никому ничего о себе не рассказывала. Самое сильное ощущение того времени – абсолютная незащищённость, уязвимость. И знаешь, чего я всю жизнь боюсь больше всего? Унижения. Я до сих пор не умею говорить о себе, мне кажется, что это никому не нужно и не интересно. И до сих пор боюсь унижения.

Лилия поморщилась, цокнула языком, погладила Цезаря между ушами, вздохнула и замолчала. Интересно, как долго она сможет удержаться в этом промежуточном состоянии? Легче не сказать ничего, чем, начав, остановиться.

Я пошёл ставить чайник и остался ждать на кухне, когда он закипит. Открыл второй пакет с сушками. Ну, всё сейчас не так, в том смысле, что ещё хуже, чем раньше. Я понятно выражаюсь? В детстве этих сушек-баранок было навалом. И все – вкусные. А сейчас на всю страну один Питер приличные делает, и за ними я специально езжу в дальний супермаркет. Вот начнут халтурить и они, и чем я стану кормить Лилию? Хотя кто сказал, что к тому времени она ещё будет пить у меня чай и валяться с Цезарем на моём диване?

Представить дом без неё уже не получается. Ощущение сиротства: двое брошенных больших и сильных мужчин. Один волчьей, другой собачьей породы. И пустая кружка Лилии, которая, чистая и сухая, будет стоять на краешке стола, там, куда ей удобно дотягиваться с дивана.

Так не должно быть. Она нас полюбила, ну, как минимум приручила, и она не может теперь так просто нас бросить. Я же не знал тогда, тем февралем, что всё так получится. Я не виноват.

Целлофановый пакет от резкого движения надорвался, сушки просыпались на пол. На шум прибежал Цезарь, подобрал с пола всё, что смог ухватить. Он у меня – великий чистильщик. Когда я стою у кухонного стола, мой пёс наблюдает за происходящим рядом, умильно положив свою морду на край стола и понимая, что все самые вкусные обрезочки и остаточки будут его, но не теряя при этом своего царственного величия. Оба мы делаем вид, что он просто разрешает мне использовать его чёрно-розовую пасть вместо ведра, куда должны были бы отправиться пищевые неликвиды.

Чайник ещё стоял на плите, а я уже успел потерять Лилию, испугаться грядущей катастрофы и просы́пать сушки. Как не совпадаем мы в том, что происходит внутри нас и снаружи.

На подоконнике я заметил большую высохшую муху, вернее, то, что от неё осталось. Муха отправилась в мусорное ведро под пристальным взглядом Цезаря. Нет, собака, тебе это не нужно. Эх, если бы можно было так же отправить в мусор и ту тварь, которая с прошлой зимы, с той ночной метели, мучает и терзает меня.

Если честно, то могущество её над моей жизнью за это время сильно возросло. Но теперь она кусает меня по-другому. Она жалит меня, к примеру, утром, когда я завтракаю в компании с Цезарем и думаю о том, что мы могли бы сидеть за столом вместе с Лилией и называть мою кухню «нашей».

Я чувствую боль от её укусов, когда ловлю последние лучи заходящего солнца, – мои окна выходят на запад. У меня сложные отношения с наступающими сумерками, и, глядя на заходящее солнце, я представляю, что, если бы Лилин портфельчик с нотами лежал бы у меня в коридоре под зеркалом, мне в эти закатные минуты было бы не тоскливо, а хорошо. Ночью она спала бы, уткнувшись в моё плечо и положив руку мне на живот.

Я так сильно этого хотел, что купил для неё голубую фланелевую пижамку. Пока пижамка вылёживается на полке рядом с моим бельём, и иногда я начинаю представлять, как Лилия вдруг обнаружит её и приревнует меня к той, для кого она куплена. И мне это будет приятно.

Я ревновать Лилию не могу. Не могу представить её в чужих руках. Это выше моих сил. А что касается моего друга и её мужа Аркашки, то я совсем не вспоминаю о нём, когда думаю о ней. Они живут в моей душе параллельно, и точки пересечения там для них нет. Нет, не так – есть точка пересечения.

Мне хочется заглянуть в душу Лилии так же, как это было с Аркашкой. Хотя я знаю, что она никогда не откроется так широко и доверчиво, как это делает он. И тем сильнее моё желание понять, что же там у этой молчаливой и застенчивой женщины внутри.