В последние несколько лет, когда социальные и политические катаклизмы сотрясают нас с устрашающей регулярностью; когда политика перестала быть далекой умозрительной темой для дискуссий; когда вопросы жизни и смерти близких стали не экзистенциальным упражнением, а жуткой повседневностью у нас самих, я все больше размышляю о том, как говорить с пациентами на все эти темы с соблюдением этических стандартов, как справляться с разницей в позициях, как оставаться в терапевтических отношениях после, скажем, пережитого совместно страха. Мне тяжелей, чем более беспристрастным коллегам: я, с одной стороны, практикующий психотерапевт, а с другой, человек, которому не безразлично, что произойдет – не завтра, прямо сегодня! – с миром и страной. Не знаю, как работали психоаналитики в те дни, когда их пациентов, например, преследовали нацисты, да и сами они были в чьем-нибудь черном списке. Удавалось ли им оставаться нейтральными? Вопросов о роли культурной и политической идентичности психотерапевта в психотерапевтическом дискурсе, к сожалению, больше, чем ответов, но тем важнее говорить об этом.
Галина Ицкович, психотерапевт, поэт, эссеист, и, кажется, активист
Тот, кто станет отрицать, скорее всего лукавит. 7 октября мир воочию увидел, как выглядят ужасы Холокоста. 13 октября, в пятницу тринадцатого, как и положено в хорроре, ХАМАС призвал ко всемирному джихаду. В последовавшие недели мы обнаружили, что самая большая в мире еврейская община, община Нью-Йорка, оказалась одной из самых разобщенных. Что еще прибавить к списку причин для страха?
Травма изменяет ощущение хода времени. На наших часах теперь всегда Большая Травма, замедленная съемка, стоп-кадр. Моменты атаки, катастрофы, убийства, взрыва бесконечно прокручиваются в памяти, открывая еще одно измерение.
Мы боимся по-разному. Кто-то атакует, кто-то спасается бегством, кто-то становится тише воды, ниже травы — да что там, сам превращается в траву. Так работает механизм обработки травмы, древний, как рептилии: бороться, бежать, замереть.
“Берегите себя,”- говорят мне теперь пациенты, прощаясь. Кстати, именно пациентка-мусульманка первая это сказала, и я подумала, может, слышала чего? Совсем недавно я вдруг увидела Коран в палисаднике перед офисом. Я его даже сфотографировала, вдруг потом какое-то расследование придётся проводить, так пусть отыщется ниточка в моем телефоне. Так и хранится эта фотография: Коран среди цветов. Я побоялась его трогать. Через некоторое время выглянула — исчез. Но к двери (на которой та же, что и на этом эссе, фамилия) в тот день подходила с опаской.
Я всего лишь лечу людей. Почему я должна опасаться, прислушиваться? Неужели просто для того, чтобы существовать?
Заметит ли мир, если мы как группа перестанем существовать? Вспоминается протокол предпогромного заседания городского совета польского города Едвабне. На предложение оставить по десятку еврейских ремесленников в каждой отрасли было отмечено, что в Едвабне есть достаточно умельцев, чтобы с успехом заменить еврейских аптекарей, портных и сапожников. Так что давайте рассчитывать не на мир, а на себя. Рассчитывать на то, чтобы, по совету Масяни Куваевой, “отбиваться от зла”.
Не все готовы активно отбиваться. Многие защищаются с помощью идентификации с агрессором. Повторяю, многие выходцы из еврейских семей выходят в эти дни на демонстрации под красно-бело-зеленым знаменем. Нет, это не члены ультра-ортодоксальной группы отрицателей государства Израиль, Нетурей Карта, хотя и их можно увидеть среди демонстрантов. Это бессознательная попытка будущей интеллектуальной элиты нашей страны отмежеваться от жертвы и спастись, став агрессором. Это пугает больше, чем пропалестинская толпа: “свои” обычно берутся за дело рьяно.
За тысячелетия преследований у целой нации изменился болевой порог. А в нашем, самонадеянно названным “безопасным”, веке (позвольте считать преждевременной благодарность Стивену Пинкеру за книгу 2011 года «Лучшее в нас. Почему насилия в мире стало меньше»), изменились критерии тревоги. До 13 октября я думала: “Если мы не боимся, значит, мы уехали”. Теперь, увы, начинаю думать: “Если мы не боимся, значит, уже умерли”. Иллюзия безопасности лопнула, обрызгав всех, и мы снова разглядываем гримасу страха в каждом зеркале.
Страх является основополагающим механизмом в формировании нейрофизиологии раба. В прекрасном фильме “Голда” Нелен Миррен-Голда Меир вспоминает свое детство и то, как отец прятал детей в дни православных праздников, ведь что за праздник без еврейского погрома. Вот потому-то и водил Моисей народ по пустыне в свое время. Если кто сомневается, посмотрите на молодых израильтян и сравните их с ровесниками в диаспоре, особенно с восточноевропейскими.
Разница в том, что они освободились от страха. Автономная нервная система восточноевропейских евреев находится в состоянии боевой готовности даже через два поколения после Холокоста, через поколение после сталинской антисемитской кампании. Это я о детях, выросших на свободе. Что до моего поколения, выращенного в неволе, так сказать, но к 60–70 годам прошлого века уже не уничтожаемого открыто, то тут ассоциации возникают не с хоррором, а с триллером: когда не ужас-ужас, а предчувствие его, не Травма, а без пяти секунд Травма заставляет нас соскальзывать на кончик стула. Нас не убивали, но страх, как спрятанная заточка, как лисенок за пазухой у спартанского мальчика, вонзался в живот при каждом резком движении врага. А враги были везде.
Коллега рассказал однажды, как в лихие девяностые неспровоцированно, беспричинно погнались за ним какие-то бандюки. Он добежал до телефонной будки и закрыл за собой дверь, но они с криками “Доставай жида!” перевернули будку и стали пинать ее ногами. Дело было днем, мимо шли прохожие. И, хотя он вышел из этой будки почти невредимым физически, порезы от стекла и легкое сотрясение мозга не в счет, он никогда больше не чувствовал себя уверенно. Никогда, нигде.
И так они снова победили. “Они” — тоже страшное слово, маркер не жизни, а выживания. Без поляризации, “мы и они”, невозможно пережить войну, гонения. Знакомая афроамериканка рассказала о результатах генетического теста — и кого только нет среди ее предков! А вот результаты восточноевропейских евреев, как правило, довольно скучны, поскольку евреи не смешивались с другими группами. Страх помог нам сохраниться, пронести еврейские гены через тысячелетия, не сгинуть.
Кто знает, может, все дело в парадоксе толерантности? В тех случаях, когда большинство стран Западной Европы налагают юридические санкции на распространение крайне нетерпимых или маргинальных политических материалов (например, отрицание Холокоста) как по своей сути социально деструктивные или подстрекающие к насилию, США постановили, что такие материалы сами по себе защищены принципом свободы слова и, таким образом, не подлежат ограничению, за исключением случаев, когда прямо звучат призывы к насилию или другой незаконной деятельности.
В то же время автор термина Карл Поппер пишет: “Во имя толерантности мы должны претендовать на право не терпеть нетерпимых. Мы должны утверждать, что любое движение, проповедующее нетерпимость, ставит себя вне закона, и мы должны рассматривать подстрекательство к нетерпимости и преследованию как преступление, точно так же, как мы должны рассматривать подстрекательство к убийству, или к похищению, или к возрождению работорговли, как преступное.”
В последние годы мы, американцы в фазе осознания прежних ошибок, в фазе деколонизации, практикуем культурное смирение, но эффективна ли эта концепция в тех случаях, когда культура “другого” ставит под угрозу “наши” базовые ценности? К примеру, за годы работы в районе, в основном населенном палестинцами, я могла наблюдать отношение к матери. В арабской семье нет более уважаемого человека, чем старший сын, после отца, конечно. Но уважение как короткое одеяло. Обязательно мёрзнут то ноги, то плечи.
В семьях именно матерям не достаётся уважение. Я была свидетелем небрежного отношения к матерям неоднократно. А однажды наблюдала сцену, как семья шла по супермаркету, и сын-подросток без конца бил ногой по материным щиколоткам, то ли подгоняя её, то ли лакомство какое-то выпрашивая. Как в футбол играл. Она вздрагивала, но не реагировала — боялась противоречить второму по значению мужчине в семье. Мужчине, у которого впереди борьба за справедливость? Евреям, с нашим-то культом женщины, с нами же высмеянным культом матери в семье, трудно понять.
Может, и не надо?
После 7 октября корреспондент CNN в одном из интервью с выжившим жителем одного из атакованных кибуцев, расспрашивая о резне, всё упоминала слово “боевики “, а парень дрожащим от симпатического перевозбуждения голосом все время поправлял её:
— Это не были боевики. Это были гражданские.
Израильская “военщина” делает теперь четырехчасовые паузы в военных действиях в Газе, чтобы мирное население могло переместиться туда, где безопасно. Гражданские жители Газы зашли на территорию Израиля вслед за боевиками, чтобы зверски убить мирных жителей, пока не подоспела армия. Вот и все культурное смирение.
Или дело тут в восприятии времени в соотношении с человеком, с течением человеческой жизни? Арабское время движется по кругу, как часы, сзывающие на молитву через равные промежутки времени. Израильское время линеарно и движется слева направо. Кто-то из исследователей семантических различий в восприятии времени отметил, что для говорящих на иврите прошедшее время находится впереди. Как будто они плывут по реке времени лицом к корме, беспрепятственно обозревая прошлое. Может быть, потому, что уроки прошлого необходимо помнить каждый день, каким бы спокойным он не казался? И помнить, что окна в праздник должны закрываться плотнее обычного, а двери баррикадироваться?
Ян Гросс, исследователь погрома в Едвабне, в своей книге «Соседи: История уничтожения еврейского местечка» задает вопрос: «Можно ли быть одновременно и жертвой, и мучителем?».
“Война – это мифотворческий опыт в жизни любого общества. Но в Восточной, Центральной и Южной Европе она постоянно является источником ярких, зачастую смертельных, нарративов легитимизации. Память о коллективном, национальном мартирологе во время Второй мировой войны имеет первостепенное значение для самосознания польского общества в ХХ веке. В каждом городе есть свои священные места, посвященные жертвам террора; в каждой семье есть свои страшные истории о казнях, тюремном заключении и депортации. Как вписать в эту картину неприкрашенную историю польско-еврейских отношений во время войны?”
Угадайте ответ, а потом вместо слова “Европа” впишите “арабский мир”. Нет, не страх должен бы определять нейроцепцию современного человека, скажете вы, и правильно скажете. Но после Едвабне случился фестиваль в Реиме.
“О, тоска! Через тысячу лет
Мы не сможем измерить души…”
— любимый поэт оказался неправ, или лет еще прошло маловато? Чем дальше в познании, тем гуще мрак. Мы пока не изведали человеческую природу. В том числе и тёмных закоулков человеческой души.
Но я безрассудно хочу продолжать практиковать под той самой, опять ставшей неудобной фамилией на вывеске. А потому буду пытаться вести диалог со злом, учась слушать исторический нарратив, балансируя между недоверием и риском, эмпатией и собственным страхом, и отбиваться, отбиваться.