Литературные пятницы

Татьяна Шереметева

 

ГЛАВА 4

КАК ТРЕВОЖЕН ЭТОТ ПУТЬ

Обычно в полете я стараюсь напиться. Это психотерапевтическое средство действует безотказно. Очень скоро мне становится все равно, и  я перестаю заглядывать в лицо бортпроводникам, пытаясь  понять, все ли  у нас в порядке.

В тот раз я выпила уже вдвое больше положенного, а искомый результат был от меня все так же далек. Старательно артикулируя, я попросила проходящий мимо меня гибрид официантки в фартуке и новобранца в пилотке  плеснуть мне еще пятьдесят грамм за мои кровные. Девица пошла шушукаться со «старшой». Интересно, как они мне будут отказывать? Я что, буяню или мешаю кому-нибудь?

Алкоголь меня не брал. Я сидела с закрытыми глазами, прислушиваясь в ровному гулу двигателей, вспоминала события последних дней и пыталась свести дебет и кредитом. Просто для интереса найти что-либо позитивное в противовес тем гадостям, которые свалились на мою голову: меня почти убили, унизили, я таскалась с ментами по каким-то обязьянникам для того, чтобы опознать того скота, что напал на меня в лифте.

Мне очень не повезло в больницей, но зато там я лежала отдельно от других, одновременно испытывая в этой связи чувства неудобства перед теми, у кого  такой возможности не было, и удовольствия от сохранения моей «privacy».

Как только в палату заходил мой сын Сережа, к моему горлу сразу же подступали слезы. Сколько раз я смотрела на  него, стоя над его кроваткой, когда он был маленький. А сейчас в кровати лежала я, и уже он, такой взрослый и сильный,   склонялся ко мне    для поцелуя. Необычный, исключительно болезненный ракурс, как сказал бы один мой знакомый оператор.

Мое воображение (боже, как оно мне надоело!) сразу же рисовало мне будущую картину прощания навсегда, когда я буду лежать на кружевной подушке с руками, сложенными на груди, и закрытыми глазами. Что будет чувствовать в тот момент мой сын? И не побрезгует ли поцеловать мой холодный пожелтевший лоб?

Эти веселенькие мысли и картинки из неизбежного будущего быстро отправляли меня в нокаут и нормально говорить со своим ребенком я не могла. А он думал, что я всхлипываю от боли, и тихо утешал меня. Хотя и вправду,  мне было  очень больно.

Каждый вечер я ждала, когда после работы ко мне приедет Игорь. Он приходил, рассказывал мне о версиях нападения, и я делала вид, что во мне тоже кипит жажда отмщения. На самом же деле мне больше всего хотелось, чтобы он взял мою руку, прижал ее к губам и я бы почувствовала, что я не одна, что мы – вместе. Но мой муж на такие подвиги был неспособен, поэтому я молча страдала. Однажды, где-то на второй или третий день, он вошел в палату, когда я лежала, прикрыв глаза. Что-то заставило меня притвориться спящей. Через марлевую повязку на лице я следила за его лицом, которое вдруг поменяло свое обычное волевое и ироничное выражение на беспомощное и растерянное. Сидя рядом, он с ужасом смотрел на меня, через несколько минут тихо поднялся со стула, зачем-то выстроил в шеренгу мои пузырьки с лекарствами, поправил мне одеяло и, стараясь не наступать на каблуки, осторожно вышел из палаты.  После этого я целую неделю, вспоминая его взгляд,  плакала от жалости к себе.

****

В зеркале пудреницы даже при  тусклом свете салона самолета  было видно, что под слоем тоника  скрывается свежий шрам на скуле, который, наверное, останется со мной навсегда. Господи,  о чем же я тогда подумала? Что-то ведь было в тот момент, когда раздвинулась дверь лифта. Я еще поразилась в ту долю секунды, как не соответствует это что-то очень хорошее тому, что тогда  начало происходить…

Наша московская квартира находится в хорошем районе Москвы, и все равно, когда я захожу в наш подъезд, мне становится не по  себе. Вокруг – тишина и зашитые стальными панелями тамбуры на лестничных площадках. Каждый раз я тороплюсь как можно скорее открыть свою  дверь и еще быстрее ее захлопнуть.

Когда я зашла в лифт и нажала на кнопку, двери не успели сомкнуться. Между ними возник тяжелый ботинок на толстой подошве. Потом удар в лицо. Кажется, это называется «мышечная память»? Так вот, моя мышечная память хранит до сих пор  и тяжесть того ботинка, и соль во рту.

Но, оказывается,  я не умерла,  и убивать меня, скорее всего, никто не собирался. Итог: множественные гематомы, сломанное ребро, рассеченная скула  и вырванная из моих рук сумка с документами, ключами от машины и квартиры, ну и деньгами, которые я сняла  в банкомате. Обычное ограбление.

Когда-то я уже была в этой больнице по самому грустному в женской жизни поводу, и на мне практиковались стажеры из Африки. Все прошло очень неудачно, потом я долго болела дома и думала о том, зачем я это сделала. Помню, как тогда на меня кричала  мать: «Ты что, хочешь, чтобы на тебе опять негры тренировались? Ну сделай же что-нибудь или ты  снова забеременеешь!»

Она так и не узнала, что по этому поводу мне можно было уже совершенно не беспокоиться.

И вот через много лет я опять оказалась там же. Ко мне приходили какие-то красномордые мужики в белых халатах, наброшенных на ментовскую форму, и, деликатно откашливаясь в кулак, расспрашивали о подробностях.

Лица грабителя я не увидела, оно было скрыто капюшоном и козырьком от бейсболки. С какой стороны браться за это свалившееся на нас несчастье, никто не знал. Меня же больше волновало другое: каковы будут последствия для моей внешности и как теперь заходить  в любой московский подъезд.

И главное, как мы можем оставить там Сережу, которому неинтересно  жить с нами за городом. В ответ на мои причитания мой сын только улыбался: ему было не страшно. Тем более, утешал он меня, все равно он жил не у нас дома, а у моей сестры. Сережа любил Галкину квартиру с ее бардаком, шумом, беспородными собаками и запахом масляных красок. У него там была своя крошечная комната и письменный столик, привезенный от моих родителей, за которым моя сестра когда-то делала вид, что учит уроки.

Лежа на больничной койке  и глотая близкие слезы, я старалась, по совету врачей, думать о приятном, но вместо этого думала о том, что просто так в нашей жизни  ничего не происходит и, как утверждает Галка,  все имеет свой, пусть скрытый от нас, смысл. Ну, например, благодаря этой истории с ограблением,  я впервые увидела лицо своего ребенка в таком необычном для  меня ракурсе, и я уже знаю, как примерно это может быть потом – потом, когда я буду лежать на кружевной подушке со сложенными на груди руками. Полезное знание.

И мне удалось подсмотреть, какими может быть настоящее лицо моего мужа, но что это означало для меня, я так и не поняла. Наверное, лучше бы я его не видела.

****

Я припудрила свой шрам. И вспомнила, о чем подумала за минуту до нападения:  клочок  бумаги, наискосок приклеенной к стене кабины лифта, на котором  красным фломастером было написано: «Как тревожен этот путь»…

А почему я не договариваю до конца? Потому. Сейчас у меня нет сил. Но я хорошо  помню ту далекую уже ночь, грузовик  и кровь на снегу…

 

ГЛАВА 5

МОСКВА-БРЮССЕЛЬ

Через меня начал пробираться – в туалет, наверное,  – сосед у окна. Рыжий мужик, смешной, с  узким футляром в руках. Их тут целый выводок с футлярами: оркестр какой-то.  Всё бегают друг к другу, никак не наговорятся – через мою голову, между прочим. Сама я всегда выбираю место у прохода, чтобы не ползать по чужим коленкам.

Мужик скоро вернулся с двумя стаканчиками, футляр он прижимал к себе локтем. Попросил подержать стаканчики, пока сам усаживался на место. Когда я попыталась их вернуть, неожиданно широко улыбнулся:

– Один дринк для вас.

– С чего бы это?

– Знаете ли, ситуация подходящая. Я тоже в полете стараюсь выпивать, хотя на тверди земной делать этого не люблю. А давайте познакомимся? Нам еще долго лететь и поговорить с хорошим человеком всегда есть о чем.

–  А вы думаете, я хорошая?

– Ну, вообще, если честно, я хотел сказать «с красивой женщиной». Но постеснялся.

–  А принести мне стакан с виски не постеснялись? Вы для кого его несли: для хорошего человека или для красивой женщины?

– Хороший человек часто красив…

–  А наоборот как, получается? Ну вот, я красивая женщина, допустим, и что из этого следует? Что я хороший человек?

– Из этого следует, что нам надо выпить. Коньяк – это то, что вам сейчас нужно.

– Как коньяк?   А виски?

– Виски у меня, а у вас – коньяк. Он действительно  полезен, тем более когда нервы вздернуты.

– А почему вы решили, что у меня они вздернуты?

– Давайте выпьем. Меня Марик зовут. А вас?

– Марина Павловна.

Я все еще злилась на него, на себя и на коньяк. Но тут к нам подошел какой-то мачо с пышными усами и, бесцеремонно облокотившись на спинку моего кресла, затеял разговор с Мариком. Из всех слов я поняла только:  «Старик, да на хрена нам это нужно», «боковая партия»,  «как смычком по одному месту». Остальное – недоступные простым смертным профессиональные музыкальные  термины, которые перемежались  не всегда удачными попытками замаскировать обсценную  лексику. Наконец, счастливый обладатель усов, многозначительно подмигнув рыжему Марику, удалился. А мой сосед остался расхлебывать последствия его набега на нашу общую территорию.

– Это что еще за чудо?

– Ради бога, не обижайтесь. Это Сеня Гайдук, наш контрабасист. Вы «Контрабас»  Зюскинда читали?  Ну вот, значит, все понимаете. Так что спишите издержки на трудности профессии. Ему нелегко в прямом и переносном смысле слова. К тому же с главным дирижером у него отношения чисто  какофонические. И третья жена просится на волю, как птичка из клетки. Эх, не судьба контрабасистам  быть счастливыми. Вот я – легкий человек. У меня инструмент маленький, нежный, требующий трепетного отношения. С ним можно никогда не расставаться, хоть в постель его с собой брать. Я действительно его рядом с кроватью держу – на тумбочке. Вот оно, мое маленькое счастье.

Он приподнял черный футляр.

– И как называется ваше маленькое счастье?

– Гобой. Вы помните его звучание?

Господи, да я даже не представляла, как этот гобой выглядит. Знала, что слово есть такое, не более того.  Футляр был не очень длинный, но узенький, значит, дудка такая.

– Марина Павловна, вам обязательно надо прийти  на наш концерт. Знаете, у Баха есть отдельные сольные партии для гобоя. Это так красиво!  Однажды мы с моим напарником – вторым гобоистом – чуть не рассорились.  Я  начал, но чувствую, что играю один, что Гриша должен уже вступить, но почему-то молчит. Ну, доиграл свое в одиночку, потом хочу напарника обложить, извините, конечно, ну в общем, по матушке. Повернулся к нему, а он слезы вытирает. Я спрашиваю шепотом: «Ты что, гад, делаешь?» А Гриша отвечает: «Прости, старик, не смог играть, губы не слушались. Ты так красиво начал…» Вот какой наш инструмент.

Марик  вытащил старомодный несвежий носовой платок и стал сморкаться.

Я рассматривала своего соседа. Рыжая борода, длинная шея, узкие плечи, тонкие пальцы. В пролетарской  школе, когда он был еще без бороды, его бы били  каждый день. После уроков.

– Марк, а  семья у вас  есть?  – спросила я, уверенная, что спит он в обнимку со своим гобоем.

– А как же! У меня жена замечательная  и двое детей. Уже в ЦМШ ходят.

– А что такое ЦМШ?

Марк в изумлении, не веря своим ушам, смотрел на меня.

– Марина Павловна, это Центральная музыкальная школа. Ну ей богу, нельзя же так…

– Знаете, не всем же в ЦМШ учиться. Мой сын, например, учился в английской школе. И я тоже не ЦМШ заканчивала, а как раз наоборот – МГУ.

Марик заволновался вместе со своей бородой, которая заходила ходуном над его покрасневшей шеей. Я решила сменить тему.

Но он меня опередил: подозвал стюардессу и попросил еще один коньяк. Наша дива,  удивленно окинув взглядом меня и рыжего Марка, молча кивнула. И пошла, зараза, крутя широким задом, в подсобку. Хоть бы в проходе застряла, что ли, мне  было бы приятно.

– Марина Павловна, как-то  нехорошо с ЦМШ получилось. Это профессиональный экстремизм. Или центризм? Мне же кажется, что весь мир существует для того, чтобы была музыка. Вообще-то,  мир и есть музыка, только люди ее не слышат. Это хорошо понимает мой младший сын. Знаете, мой старший исполняет, а младший – сочиняет. И еще он рисует музыку.

– А как можно нарисовать музыку? Нотами?

– Нет, он рисует музыку цветом. Он тоже ее слышит повсюду. Музыка есть везде.

И каждый человек звучит по-своему. Это вибрации его личности, его энергетики. Я это очень хорошо чувствую, только объяснить это трудно.  Вот вы когда сели в кресло рядом со мной, я сразу услышал вашу мелодию… Можно я скажу? Вы не обидитесь? Нет, давайте сначала выпьем. Чудесный повод: за знакомство!

– Угу. Вас тоже с праздничком.

Мимо нас  протопал Гайдук. А через минуту он уже просил своего коллегу познакомить его с дамой. Но даме было не до Сени, даме хотелось продолжить разговор с коллегой.

Пришлось подождать, пока нас накормили несъедобным обедом из вечной куры и водянистого риса. Как можно изгадить эти изначально вкусные продукты, для меня остается загадкой. Два куска черного хлеба и плавленый сырок заменили мне обед. Еще одним сырком одарил меня Марик. Я подождала, пока мой сосед управится со своей аэрофлотской пайкой, потом был гнусный кофе и, наконец, снова коньяк. Тоже, кстати, не фонтан.

– Ну  вот, Марина Павловна, и славно. Теперь можно продолжить.

– Валяйте, просто даже интересно, что там за звуки я издаю.

– Ну зачем вы так? Вы же на самом деле не такая! Хорошо, только, чур, не обижаться. Ах, как бы это сказать попонятнее…

– Да, вы уж, пожалуйста, попроще, так, чтобы даже я поняла.

– Зачем вы все время сердитесь? Ну хорошо. Я скажу как чувствую.  Знаете, вот есть гитара, у нее набор струн. И если какая-то струна порвана, то как ни старайся, музыка не прозвучит, пойдет фальшак . Вот так и в наших душах…

– А я тут при чем?

– Ах, Марина Павловна, что-то у вас там не в порядке, я чувствую…

– Не звучит?

– Ну так… не очень…

Рыжая борода Марика отклонялась от своей оси то вправо, то влево, голова его покачивалась вместе с бородой.  А вот жалеть меня не надо! Привычно начало болеть в том месте, где лично у меня, по моим предположениям,  живет душа. Моя не очень счастливая, не очень совестливая и не избалованная вниманием душа. Марик сидел присмирев, как школьник, который только что сбил с подоконника в классе  горшок с геранью и искренне раскаивается в содеянном. Мы выпили еще и долго молчали. Уже не помню, как я начала рассказывать ему ту давнюю историю.

Как после девятого класса со скандалом отправили меня родители на первую смену в пионерский лагерь. Как при посадке в автобусы воспиталка – похожая на не прожаренный сырник Любаня – недовольно объявила, что наш вожатый появится позже, поскольку сейчас сдает зачет.   Как вожатый действительно появился тогда, когда мы свои чемоданы уже тащили в корпус. Мягко, на холостом ходу, подкатил к автобусу древний мотоцикл, охнула и заалела румянцем Любаня, сидящий за рулем парень снял шлем, улыбнулся и подмигнул ей.

Как через месяц я рыдала и просила родителей ехать на море без меня и разрешить мне остаться в лагере еще на две смены.  Как прожила я это свое последнее детское лето, как приехала туда маленькой, а возвращалась в Москву в конце августа почти взрослой.

 

ГЛАВА 6

DANCING QUEEN

Она была рыжая, тощая и не признавала букву ё. Все наряды эта оторва шила себе сама. Без выкроек и без наметки, а сразу на машинке. Получалось криво, неаккуратно и шикарно – не знаю почему. Думаю, что если бы даже на нее надели мешок из-под муки, она и в нем переплюнула  бы девиц с их фирменными джинсами.

У нее тоже были штаны – из светлого вельвета в мелкий рубчик, перешитые из мужских брюк, которые ей достались каким-то сложным способом.  Она носила их на голое тело, без трусов, говорила, что так нужно. А натягивала их на себя лежа. И вот так, без трусов, в светлом вельвете, который туго обтягивал ее узкую задницу, танцевала по вечерам на виду у всей лагерной общественности только с нашим вожатым.

Тогда я еще не знала, что боль причиняют именно близкие. Тогда я еще не знала, что любовь делает человека беззащитным. Тогда я еще не знала, что это надолго. Или навсегда.

Ирка поехала в лагерь пионеркой, хотя на самом деле давно ею не являлась. Она училась в пошивочном ПТУ, ругалась матом, курила, как она выражалась, «пипиросы» и осенью собиралась посетить «нервопатолога» по причине угнетенного психологическо-эмоционального фона. Ее мать определилась в лагерную столовую поваром на все лето  и дочь взяла с собой, так как  оставлять ее в городе одну, как она охотно всем объясняла, было опасно. До последнего она не могла определиться, что было менее рискованно: устроить ли Ирку в столовую посудомойкой или зачислить пионеркой в старший отряд.

Дочь сама решила этот вопрос, объяснив, что ей нужен полноценный отдых и что мыть на кухне посуду, пока те кобылы, которые  почему-то считаются детьми, будут днем плести венки и петь песни из репертуара Юрия Антонова, а вечером ходить на танцы, в которых ни одна из вышеобозначенных кобыленций ни черта не понимает, она не собирается.

Этот вопрос неоднократно поднимался в течение всего лета и часто в моем присутствии. И каждый раз и мать, и ее дитя при упоминании о «кобыленциях» почему-то   смотрели на меня.

Ирка потихоньку нарушала режим, часто сбегая во время тихого часа в  служебный корпус к поварихам и даже прогуливая пионерские линейки.  Наш вожатый днем был строг и устраивал ей разносы в присутствии Любани, но вечером все менялось.

Буйные рыжие кудри, веснушки цвета вареной сгущенки, которые, набегая друг на друга, пестрели на ее лице и руках, капризный рот, узкие ладони, природная, непостижимым образом доставшаяся ей непонятно от кого, грация. И фамилия Королева – через букву «е».  Потому что она так решила.

Глядя на ее уже пожилую  мамашу Зинаиду Филипповну, или, как звала ее дочь, Зэфэшку,  с вечно чумазым полотенцем, повязанным  на выпуклом животе, на ее большие мягкие руки с глубокими ямками на локтях, невозможно было поверить, что именно она произвела на свет эту похожую на пляшущее пламя свечи девочку.

Я полюбила ее с самого первого взгляда и чем-то тоже понравилась ей. Наши отношения определились сразу же: она командовала, а я слушалась. К ней тянулись и дети, и взрослые, а я ревновала ее ко всем, включая тех немногих,  кому она совсем не нравилась. Ее или обожали, или терпеть не могли.   Слова «нельзя» она не признавала, разные дурацкие запреты и условности преодолевала легко и с видимым удовольствием.

Все то, что было так трудно для меня, – постучаться лишний раз в комнату к нашему вожатому, пристроиться рядом с ним в кино, засунув ему руку под локоть, ничего не стоило Ирке. За компотом в обед или чаем в полдник она, делая страшные рожи, под завистливыми взглядами пионерок и педсостава, шептала ему что-то  на ухо, а он давился от смеха и гнал ее на место. Но Ирка знала, что ей, кроме докладных Любани, не угрожает ничего.  И кто, в случае чего, будет ее защищать, она тоже знала.

Для большого концерта, который давали силами всего лагеря, они готовили свой номер: рано утром уходили  в клуб и там репетировали. Ирка ругалась, иногда даже царапалась и лупила своего партнера и по совместительству нашего вожатого по рукам, а он послушно  отрабатывал с ней  каждый шаг их коронного танца.

Наконец этот день наступил. Весь день взрослые и дети носились между корпусами и клубом с цветными шарами, папиросной бумагой и музыкальными кассетами. Эти двоепопросили их не дергать и в тихий час ушли  готовиться. Когда они, взъерошенные и счастливые,  прибежали на полдник, я поняла, что ненавижу их обоих.

– А что у нас случилось, а почему мы такие кисленькие, а почему  наши глазки на мокром месте?

Только бы не разреветься. Она была мне противна и ее сюсюканье – тоже. Я быстро шла к беседке, а Ирка, вприпрыжку, как голодная кошка, следовала за мной, наступая мне на пятки.

– Муська, что произошло? Ты ведь меня не разлюбила? Давай к Зэфэшке забежим перед концертом, я хочу у нее мелочи на «пипироски» стрельнуть. По-тихому, чтобы не  расстраивать старушку.

– Пожалуйста, делай это без меня. Я такие штучки не люблю и не одобряю.

– Ой, да пожалуйста! Да было бы предложено! Слушай, а тебя кто укусил? Какая собака?

– Какая надо.

Мы еще долго препирались, потом Ирка начала меня тормошить  и вытрясла таки

из меня признание, мою страшную тайну о том, что я не могу спокойно смотреть, как на моих глазах моя лучшая и на всю жизнь самая главная подруга танцует по вечерам и бессовестно кокетничает днем с моей любовью.

Она начала  довольно хихикать, потом равнодушно зевнула, по-кошачьи свернув кольцом острый розовый язычок, и сказала мне:

– Знаешь, когда я была маленькая, я таких, как ты, называла «дуя».

– Что?

– Ничего. Ты, Муська, – типичная «дуя». Ты же ничего не поняла. Ладно, слушай. Твоего любимого… да не напрягайся ты так… любимого вожатого… я уже посвятила, придется и тебе, балде великовозрастной, рассказать.

– А ты можешь не обзываться?

– Не могу. Короче, у меня есть парень. Он даже не парень, а настоящий взрослый мужчина. И он обещал сюда приехать – на родительский день.

– Он что, родитель?

– Ну говорю же, что ты «дуя», ясен пень. Он ко мне приедет. Понятно? И я, может быть, вас познакомлю. Только надо сделать так, чтобы его Зэфэшка не видела, а то скандал будет. Она его до трясучки ненавидит. Ты мне поможешь, ладно?

– А как это?

– Ты ее будешь отвлекать, вызывать огонь на себя. Ладно, не реви ты, я потом тебе все расскажу. Так что не нужен мне твой любимый… хи-хи…  вожатый, сто лет как не нужен. Вот дуя… Ну хочешь, я буду его называть не твой, а мой любимый вожатый?  Не хочешь? Ну и черт с тобой.

Когда я открыла ей свою страшную тайну, а она рассказала мне про своего «мужчину», жить стало легче.  Я утешала себя тем, что Ирка для Шведова только лишь «свой парень». Он же ее совсем не стеснялся и однажды даже торжественно подарил ей рулон туалетной бумаги. И потом они еще долго и с удовольствием неприлично острили на эту тему. А ко мне у него было совсем другое отношение, просто это он тщательно скрывает. Господи, ну дай же мне знак, что это так.

Родительский день был жарким и душным. Напряжение в воздухе росло, а мне хотелось одного – чтобы мои мать с отцом и маленькая сестра как можно скорее вернулись в Москву, и я могла бы заняться своими делами.

На обед Ирка не пришла, и я поняла, что искать ее не надо.  Она показалась в столовой в полдник. Под пристальным взглядом Любани взяла меня за руку и, на ходу прихватив две здоровых булки с общего стола, коротко сказала: «Пошли». Так, за руку, мы дошли до самых дальних Лесных ворот. Там под грибком сидел взрослый парень. Узкие насмешливые глаза, крупный нос, ухоженный  ежик темных волос, сильное загорелое тело. На нем были надеты трусы, остальная одежда аккуратной стопкой лежала в стороне. Рядом на газете желтела маленькая начатая дыня, из которой торчал нож.

– Вот, Шура, это и есть моя Муська, – торжественно объявила Ирка.

– Привет. Вас действительно Муся зовут? – парень разочарованно смотрел на меня.

– Меня зовут Марина. Здравствуйте.

– Муська ее зовут. Я зову ее Муська.

– Почему?

– Ей так больше идет. Разве ты не видишь?

Они говорили так, как будто я не стояла рядом, как будто меня не было вовсе.  Шура сидел на лавочке, опоясывающей грибок, и терся спиной о столбик. Я стеснялась, Ирка злилась, что торжественность момента была упущена. Шура не захотел мной восхищаться, мне он тоже не понравился.

– Хочешь дыню, Муся?

– Не хочу.

– Тогда свободна. А ты не уходи, тебе команды такой еще не было.

Шура строго посмотрела на Ирку и протянул ей большой кусок дыни. Она угодливо хихикнула и послушно села рядом с ним.

«Это было началом и приближеньем конца», – строчка из любимой маминой песни всплыла в памяти. Как теперь я буду дружить с ней, как буду ее обожать? У нее ведь даже фамилия «Королёва», и она никогда не ставит точки над буквой «ё». Потому что знает, что она – Королева, безо всяких точек. Потому что таких больше нет, потому что она может и писать с ошибками, и матом ругаться, но все равно она – необыкновенная. И тут вдруг этот Шура. Зачем он нам? Откуда взялся этот противный носатый парень, почему он смеет ее унижать? А она от него все готова терпеть.

Вечером Ирка смиренно выслушала нотацию от Любани, которая сказала, что если Королёвой не ясно, что режим существует для всех, то пускай идет к матери – тут Ирка, конечно, не утерпела и вставила: «К какой-какой матери?» – но Любаня не отреагировала –  да, идет работать к своей матери  в столовую, а Любане такие якобы пионерки не нужны, у нее и так здоровье ни к черту.

После отбоя, когда уже все улеглись, Ирка, лежа на краю своей кровати, дотянулась до меня и нащупала мою руку. Я вырвалась.

– Дуя, – счастливо прошептала она и через минуту уже спала.

Страдание … Тогда я еще не понимала, что это такое. Это то, от чего глупые – умнеют, маленькие – взрослеют, старые – умирают. Тогда впервые у меня стало болеть в том месте, где, по моему убеждению, живет моя душа, а у всех других располагается вилочковая железа. Уже взрослая, я проверила у врачей эту самую железу. Она оказалась в полном порядке.

Почему-то я рассказала этому совершенно незнакомому мне рыжебородому Марику, как мы с моей подругой, рыжей, как он сам, и свирепой, как дикая кошка, на рассвете ходили собирать для нашего  вожатого малину.

Через дыру в заборе мы тайно покинули территорию лагеря, что было строжайше запрещено и каралось исключением, и добежали до поляны, где зеленые листья прикрывали темно-красные ягоды. Малина была тоже совершенно дикая – как  Ирка,  и очень сладкая.  Впрочем, Ирка наверняка тоже была сладкой. Во всяком случае не удивлюсь, если мужики не отлипают от нее до сих пор.

Мы торопились – надо было успеть до подъема. Обдирая руки, мы собирали ягоды в маленькую, почти игрушечную корзиночку. Но наполнить ее оказалось совсем непросто. Ирка ругалась,  проклиная тот день и час, когда она приперлась в этот дурацкий лагерь, где ей приходится изображать из себя малохольную пионерку, слушаться еще более малохольную Любаню и дружить с такой идиоткой, как я, которая не нашла ничего лучше, как втрескаться в собственного вожатого и теперь помыкать подругой, заставляя ее, стоя по пояс в утренней росе и колючках, собирать этому коню  ягоды на завтрак.

И еще я зачем-то рассказала Марику, как однажды мы с Иркой лежали в тихий час на лужайке далеко за корпусом. Было тихо, мягкая высокая трава щекотала нам плечи.

Любаня отправила нас на кухню для подготовки к отрядному огоньку, но там Зэфэшка, посмотрев на дочь, сказала, что от нас больше вреда, чем пользы, и мы, с охотой проглотив обидные слова, пошли загорать.

Мы лежали на казенном заношенном одеяле под июньским солнцем, и я понимала, что, наверное, это и есть счастье. И думала о том, что это ощущение счастья я обязательно запомню на всю жизнь. Я смотрела на Иркину фарфоровую спину,  руки в веснушках и чувствовала к ней огромную благодарность за то, что она взяла меня в подруги.

Ирка, с листом подорожника на носу,  лениво отвечала на мои вопросы. Я спрашивала ее о жизни, а жизнь об ту пору для меня означала любовь. Я любила свою подругу и знала, что она тоже нежно  любит меня, любила наш лагерь с его клубом, столовой и стадионом, любила уехавших без меня к морю родителей и противную Гальку, наш дом  в Москве и свой письменный столик  на предательски тонких ножках, который потом перешел в пользование моей сестре.

И еще я любила нашего вожатого и знала, что кроме меня его обожают еще тридцать два человека из нашего отряда плюс с десяток отрядных воспитательниц, включая Любаню и медсестру Наташку с безукоризненным маникюром алого цвета. На руку мне забрел большой черный жук. В другое время я бы заойкала, запищала, но тут я осторожно стряхнула жука в траву. Пусть себе ползет дальше по своим жучиным делам.  Я его совсем не боялась и, наверное, в тот момент тоже любила…