Повесть Юлии Резиной

Стоим над водой —
Солнце, кошка, чинара, я и наша судьба.
Отражаемся в тихой воде —
Солнце, кошка, чинара, я и наша судьба.
Блеск воды бьет нам в лица —
Солнцу, кошке, чинаре, мне и нашей судьбе.
Стоим над водой.
Первой кошка уйдет,
И ее отраженье исчезнет.
Потом уйду я,
И мое отраженье исчезнет.
Потом чинара,
И ее отраженье исчезнет.
Потом уйдет вода.
Останется солнце.
Потом уйдет и оно.

Стоим над водой…
Назым Хикмет «Сказка сказок»

Антону

В нашем роду три поколения являлись на свет под знаком Венеры. То ли хмель весны к середине мая становился особенно призывным, то ли у Ангела-хранителя имелась своя нумерология, но мы с мамой родились в один день, а мой сын — на следующий, спустя 25 лет, после моего появления . Он огласил поднебесье, сообщая, что до назначенного пункта добрался благополучно, даже с опережением графика недели на две (я же говорю, у ангелов свои расчеты).

В этом двухтысяченевероятном году нам с ним исполнится 95.

Мне хотелось к его юбилею (25 лет — несомненно юбилейная дата, а 35?) подарить  нечто такое, чего не подарят другие. Нечто, действительно, на память, из того, что не рвется, не пьется, не разбивается вдребезги. Не горит… Ну, скажем… рукопись!

Скажем «рукопись» и призадумаемся. Столько историй во мне,рассказанных – перерассказанных сыну. Столько историй, неизвестных ему. Я никому ничего не обещала, но они стоят у меня за спиной в ожидании своего часа, когда я, наконец, достану стопку чистых листов и возьму ручку.

Ах, как рвется на бумагу так и не записанная пронзительная история любви Януша и Зоси.  Как плачется, хочется поведать мне о Геленьке — ее трагедии, пожизненном тайном кипении крови и ранней смерти.

А медвежьи сюжеты А. Г. Гамбургера, а не медвежьи? И немым укором память о старейшем полярном капитане К. К. Бызове. А сам — Его Величество Северный Ледовитый? Не от его ли любовных объятий болит бессонной ночью сердце?

Так потрескивает в ледовомсжатии и дрейфует, потеряв управление, сухогруз без ледового усиления. А потом лед отпустит, и судно, как треснувшая по шпангоутам скорлупка…

Много чего может вместить рукопись. Да только вот стоит взять ручку, предаться иллюзии, что это ты водишь пером по бумаге, как Ее сиятельство Графомания, придурковатая фея, вложившая в мои младенческие уста вместо первого сладкого, как зевок, «Ма-ма»,трехсложное гавкающее «Бумага», потребует своего. И чтобы окно — в сад или море и состояние свободы, тишины и праздности. И непременно чтобы ни души вокруг, в крайнем случае, там, вдалеке, как у Норштейна, капризная девочка в капоре поочередно с коровой прыгает через веревочку.

Держи, держи меня, убогая родственница Эвтерпы. Были и на нашей улице праздники. В твою честь вбил человек четыре бревна под липой и накрыл досками, а уж клееночку покрасивей я и сама вынесла из того домика на курьих ножках. И лисята резвились прямо под окнами, и деревья по ночам стояли в огненных контурах. Не рыдай, глупая. Ржавые драконы пожарных лестниц не набросятся на тебя, но и не зацветут по весне.

Задернем тяжелую штору, запрокинем безнаказно лоб в небеса (ох уж эти сочувственные взгляды прохожих), развернем заржавевший бинокль времени, приблизим далекое и попробуем поведать бородатому мальчику, как отчаянно рвалась его душа в этот мир. Как семь священных, семь библейских лет Судьба прокладывала ему дорогу, не брезгуя ложью, постыдной клеветой и интригой, насылая чахотку, разрушая иллюзии, балансируя на волосяной грани — «быть или не быть»…

Ах, добрая, ах, глупая моя фея! Как щедры твои крылья!

Я вспоминала о них недавно, когда вытаскивала себя из сабвея на 7-й Авеню — четыре (!) пролета вверх по 18 ступенек каждый, не считая четырех перед выходом.

То ли дело телепортация — вдохнула поглубже и … вот уже в коровнике, на нарах по дороге на целину. Девочки слева, мальчики справа. Позади первый курс. Я только перед отъездом остригла косы… И в том же вагоне уже едет обманутый сумасшедший вестник моего будущего.

Скоро, очень скоро он прочтет стихи незнакомого мне юноши и назовет имя человека, выдававшего их за свои. И душа будущего мальчика встанет надо мной, как звезда, и поведет сквозь непреложность.

Завязка. Головокружительный сюжет.

Вернись! Вернись, говорю, глупая фея! Не ты ли, обманщица, сулила мне годы праздности после праведных трудов и окно в сад? Куда ж исчезаешь ты после первых звуков сирен «скорой помощи», летящей наперегонки со смертью?

На кого покидаешь меня в ночи этого города, где сигнализация машин запускается одним только счастливым сновидением угонщика. И из каждого окна — тяжелый рок ревом агонизирующего динозавра.

Тяжелый Рок висит над городом, над руинами древних табу, по которым человек когда-то выбирался из джунглей.

Не оставляй меня, пугливая фея, в духоте влажных ночей Нового Вавилона с его несублимированной чувственностью и необузданным весельем, где никто не слышит святотатства в слове «небоскреб»… Не уходи! Я умею глядеть в стальные глаза реальности. Под этим небом нам не распутать клубок головокружительного сюжета…

Как мы нелепы с тобой, бедная фея, с этой пожизненной очарованностью стихами. Как поздно я узнала подлинное имя поэта  – когда он уже больше не нуждался в нем…

Побудь еще! Дай хотя бы исполнить давнее  благое намерение — предать бумаге истории из детства и ранней юности нашего мальчика. Вернем ему радость, которую он дарил нам так долго, с любовью. Пусть теперь делится ею по своему усмотрению. Оставим сюжет до лучших времен. До более счастливого расположения звезд в небесах.

Все может быть, пока «Блеск воды бьет нам в лица».

Но время, время исполнять благие намерения, ибо кошка уже ушла и ее отраженье исчезло…

Еще до словесного фонтана, который забил года в полтора, имел место взгляд нетерпеливый и настойчивый, безусловно, осмысленный уже месяцев с трех. Он вызывал одну и ту же ассоциацию — глаза Буратино до того, как папа Карло прорезал ему рот: «Черненькие глазки, что вы на меня так смотрите?»

Помню поэтессу Тамару Жирмунскую, тоже гулявшую с коляской на Тверском. Держит свою девочку на руках и показывает на Антошу:

—  Смотри, смотри, какие глазки бывают. У нас с тобой никогда таких глазок не будет.

И голос у нее старой девы, и девчушку мне ее жалко — негоже младенцу такое говорить. Писала бы лучше свои стихи про старых дев…

И не помню, когда пропищал:

Смотри, солнышко выглюнило, — так и оставшееся по сей день в семье.

В два года у забора домика, который снимали в Железнодорожном в прошлом году, дразнит деда: «Пузо, пузо, два арбуза». Тот грозно поднимается, как туча, шутейно топает ногами, направляясь к забору. Антон подхватывается с визгом ужаса и счастья…

Между тремя и четырьмя — в парикмахерской на Неглинной, куда приходил, как к себе домой и тут же требовал щетку, чтоб подметать пол. Любимец публики. Однажды церемонно попросил:

—  Разрешите мне, пожалуйста, воспользоваться вашими удобствами.

—  Конечно, конечно, — ответствовала полная тетя, — ты же, считай, у нас штатный сотрудник.

Но грохнули все, когда Антон, выкатившись из туалета, громко сказал:

—  Тетя Тамара, спустите за мной, пожалуйста, а то мне мама в уборной ни до чего дотрагиваться не разрешает.

В той же убогой парикмахерской, нынче отремонтированной под шикарную фирму, мой мастер стрижет Антона, а тот куксится и скрипит, возможно, дело было к вечеру. В соседнем кресле седая дама в бигудях увещевает:

—  Мальчик, как тебе не стыдно, перед тобой стригли девочку — она не капризничала.

Антон, мгновенно обретая свое привычное настроение:

— А старушкам вообще в парикмахерскую ходить не надо.

Сидя сзади, я видела, как оба мастера прикладывали усилия не встретиться взглядом в зеркале. Но им это не удалось…

Не помню непослушания, но — «заведенность», пружины темперамента.

Где-то года в 2,5 мамаши забирали своих детей из песочницы:

— Все, пора уходить, Рыжий пришел.

И позднее Антоново самовосприятие. Женщина в очереди, утомленная непоседливостью и речевым потоком:

Мальчик, будешь себя так вести, заберу тебя к себе.

Антон удивленно (выпадая «из потока»):

Что вы, тетя, вы же со мной не справитесь!

И года через полтора при «поступлении» в детский сад (долгая подготовка «от обратного»: «Вот-вот, будешь себя так вести, в сад не примут»), нетерпеливо, не глядя на меня, заведенно:

— Ну где, где эта воспитательница, где воспитательница, говорю? И отважно, в глаза незнакомой улыбчивой женщине:

—  Я вообще-то не очень хорошо себя веду, но если вы меня примете, я исправлюсь.

И в первый же день устроил им скандал — отказался ложиться днем спать:

— Я не привык спать не в своей кровати. Я тут напротив, недалеко живу, я посплю и опять к вам приду.

Проплакал целый час. Воспитатели не знали, что с ним можно говорить, как со взрослым. Зато он себе в этом не отказывал:

Нет смысла детям подавать сразу первое и второе. Дети едят медленно и второе остывает. А кофе детям вообще пить вредно.

— Мамочка, — как-то сказал он мне по дороге из детского сада, — я когда вырасту, стану поваром.

— Это почему же?

— Да тетя Маша на кухне одна готовит на всех и никто ей не помогает.

И невозможно тогда было вообразить, что придется ему побывать поваром, и по сей день пребывать безотказным помощником любой тети Маши.

До пяти лет — множество комментариев вслух в отношении окружающих, вызывавших неловкость, смех. И мое хроническое состояние обреченности: предугадать, где взорвется это плотно заминированное поле, не представлялось возможным.

Чрезмерно накрашенная пожилая жеманная женщина входит в троллейбус спередней площадки. И тут же восхищенно и звонко:

— Смотри, смотри, мама, какая петрушка пришла!

Из детского сада возвращаемся домой бульваром. Девочка из Антошиной группы пристает к нему, задирается.

Вот дура свеобразная, — сердится Антон, вкладывая ладошку в мою руку. — Идем скорее.

Маме (Антошкиной бабушке) нередко приходилось брать его на партсобрания пенсионеров (при ЖЭКе). Как-то они обсуждали вопросы воспитания детей — создания при ЖЭКе кружков, спортивных площадок и пр., чтобы «уберечь детей от улицы».

— У кого есть еще предложения? – спросил ведущий.

—  У меня, — громко сказал Антон, поднимая руку. — На перекрестке Неглинной и Рахмановского переулка уже давно не работает светофор, а дети идут из школы, могут попасть под машину. Надо их уберечь от этой улицы.

Мама рассказывала, что собрание было практически сорвано, но светофор починили.

Тараторил безостановочно, но замирал, глазел с открытым ртом, если в поле зрения попадало нечто поразившее воображение. Так в полупустом вагоне метро 9 мая простоял возле генерала, смущая его и меня, веселя публику, а потом вернулся, сел рядом со мной и доложил результаты «исследования»:

Настоящий генерал…

Почти в аналогичной ситуации, тоже в вагоне метро года в три с половиной он замер, уставившись на длинноногую девчушку лет 17—18 в короткой дубленке. Когда поезд, сбросив обороты, стал притормаживать у остановки, в наступившей тишине Антон произнес громко, с необъяснимой мечтательностью:

— Да… Нъявится мне эта зенсина…

Реакция публики была чрезвычайной.

Неутомимый деятель, он знал всех дворников, продавщиц и рабочих магазинов на Петровке. В гастрономе деловито стаскивал тару из-под молочных трехгранных пакетов в подсобку.

—  Помощник пришел, — говорит дядя Саша, присаживаясь на корточки, сажая Антона на одно колено.

На нем синий рабочий халат, открывающий волосатую грудь. Густобровый, лысый, слегка смущен моим ожиданием завершения их беседы.

Дядя Саша, — говорит Антон, — а что это волосы у вас на голове не вверх, а вниз на грудь проросли?

Иногда и мне неожиданно перепадало от щедрот Антошиных знакомых.

Во времена дефицита, когда гречку невозможно было достать, частенько в кулинарии «Будапешта» (можно сказать, нашей домашней кулинарии) продавали гречневую кашу. Однако к моему возвращению с работы ее, как правило, разбирали.

Это ваш, что ли, рыженький мальчонка? — спросила меня однажды продавщица. — Забегал нынче, просил оставить килограмм каши, а то, говорит, мама мяса не ест…

Много лет подряд мы снимали дачу в Зеленоградской — крошечный домик, комната метров в 12, половина ее была занята печкой, терраска — кухня…

Антона знал весь поселок. Он запел года в два, а к 3-4 годам у него уже был широкий репертуар русских романсов, песен из современных кинофильмов. Пел легко, незаметно переходя с речевого потока на песенный. Упрашивать его не приходилось. Вставал на пенек на поляне, которую так и называли Антоновой, и пел, радуя и удивляя население: «Отцвели уж давно хризантемы в саду, а любовь все живет в бедном сейцы моем».

Любимец публики, он выстаивал в магазинчике очередь за хлебом и молоком, охотно поддерживая любую беседу.

— Что будешь покупать, Антон?

— Хлеб и масло.

— Сколько же ты потратишь?

— Шесдесят пять копеек. Мне бабушка  рубль дала.

— А сколько же ты получишь сдачи?

— Тридцать пять копеек… А вы что будете покупать?

— Да много чего. Колбасы вот возьму, яйца, сахар, еще кое-что.

— А у вас сколько денег?

— Десять рублей.

— А сколько вы получите сдачи?

— Думаю, пять рублей сорок копеек… Антон, подумав мгновенье:

А давайте меняться сдачами…

Очевидцы мне однажды рассказали, что Антоша как-то вбежал в магазин и сказал:

Пожалуйста, пропустите меня без очереди. Мне один батон без сдачи. А то мне маму на станцию надо идти встречать, а я еще кашу не доел.

Приезжала на дачу «тетка Ленка» — моя сестра, затевавшая всякое веселье и походы за грибами.

Помню, Антоша стоит в кроватке. Старенький проигрыватель — почетный член семейства. На сон грядущий ставили Сен-Санса.

— А хочешь, я тебе станцую? — говорит Ленка.

И Антон смотрит во все глаза, как большая тетя, гребчиха, в свое время гроза дворовой шпаны, исполняет с соответствующей грацией «умирающего лебедя».

Антон засыпает совершенно счастливый.

А утром из кровати, протирая глаза, кричит: — Лена, Леночка, ну вставай же, ну станцуй — как его там, ну это, ну «спящий гусь».

В один из периодов пониженного аппетита, увидев Ленку огорченной по какому-то поводу, Антон самоотверженно предложил ей:

Леночка, ну хочешь, я тебе поем?

Приходящий отец забирал его гулять. Ожидая завершения кормления, он неизменно разворачивал газету.

Ну и весело с тобой, папа, — между делом заметил Антон, заглатывая очередную ложку супа.

На дачу обязательно брали проигрыватель. Антон научился управляться с ним очень рано и полюбившиеся пластинки мог слушать подряд раз пятьдесят. «Кузнечик Чирп» на музыку Дебюси, к примеру, вызывал у нас с мамой внутреннюю дрожь.

Сказки в исполнении Турчаниновой он читал наизусть с абсолютным подражанием. То же относилось и к стихам Д. Самой­лова. «Рембо в Париже» в пять лет он исполнял с упоением автора: «Эта лошадь была прекрасна… как десу незамужней дамы. Шея — будто рука балерины, уши — словно из серой замши, и глаза азиатской рабыни…»

На даче проигрыватель ставился на окно, и Антон кричал хозяйской внучке, которая была старше

его лет на пять:

Света, Светочка, куда же ты убегаешь, сейчас после французской будет итальянская песня! («Детский альбом» Чайковского).

« Дай, Джим, на счастье лапу мне.

Такую лапу не видал я сроду.

Давай с тобой полаем при луне
На тихую бесшумную погоду»…

Давай, — восторженно соглашается Антон.

И в те же четыре года ребенок сделал удивительное замечание, после того как я прочла ему «Шагане».

Мам, а той, которая Шагане, наверное обидно, что он все время думает о той, которая на Севере…

С именем Есенина связана еще одна история. На улице моего детства и ранней юности — улице Москвина, висела мемориальная доска (сейчас ее заменили другой, более достойной памяти поэта). На первой же присутствовало одутловатое бабье лицо, в котором с трудом угадывалось портретное сходство. По четырем углам были изображены большие каменные болты, которыми доска якобы крепилась к стене…

Антон (ему было года четыре с половиной), заметив эту доску, замер.

— Кто это?

С воодушевлением объясняю:

—  Это доска в память Сергея Есенина, поэта, который написал «Шагане» и много других стихов. Он жил в этом доме… — Говорю еще и еще, радуясь любознательности сына.

— Жаль, что он не жил в нашем доме,— замечает Антон.

— Почему?

А я тогда мог бы на эти большие гвозди у нас в комнате вешать полотенчики для рук.

Цирк. Первое посещение, года в три с половиной… Воздушные гимнасты забираются под самый купол. Напряженный брэк барабанов. Темнота, все прожекторы направлены вверх. Смолкает барабанная дробь перед кульминационным моментом. И мгновенье наступившей тишины вдруг прорезает пронзительный голос Антона:

— С ума сосли, куда залезли!

Взрыв хохота. Все решили, очевидно, что это — «подсадка». А я испугалась за артистов: такой поворот не входил в их сценарий.

Года через полтора мы идем в цирк за билетами. Я только что вернулась из экспедиции. Антон счастлив. Тараторит без умолку. Мы отстаиваем очередь, и у самой кассы, в избытке чувств, он громко, на радость всей очереди,   восклицает:

Мамочка, ты у меня такая умная, такая красивая, тебя кто ни увидит, сразу замуж возьмет…

Однажды мы с Леной Шуваловой препоручили Антона ее мужу на целый вечер и отправились на какое-то сборище «Магистрали» читать стихи. Потом я забрала Антона. Мы ехали в автобусе и въедливая дамочка, из тех, кто спрашивает детей, кого они больше любят, поинтересовалась:

— Мальчик, а где твой папа?

Антоша же, находясь под впечатлением проведенного в мужской компании вечера, ответил:

А у меня два папы — папа Олег и папа Володя…

Я не помню, чтобы вопрос появления детей на свет очень сильно волновал ребенка. Когда же он был задан, я ответила:

— Если мама и папа хотят ребенка, у мамы в организме образуется маленькая клеточка, которая начинает расти…

— Ага, — подхватил Антоша, — а когда вырастет, клетку откроют и ребенок выйдет наружу.

Я не стала возражать против этой концепции. Но однажды в приливе самокритики он спросил:

—  Мальчики все непослушные, ты же, наверное, теперь хочешь девочку. Почему бы тебе не родить ее?

— Да знаешь, Антоша, — растерялась я, — папа не хочет девочку.

А с бабушкой ты не можешь? — поинтересовался Антон.

В музее Коненкова. Антоше года четыре. Пустые залы, просторно. Две серебряные старушки — смотрительницы, посетительницы? Антон замер, как вкопанный, перед скульптурой «Юность»: легкая женская фигура с поднятыми руками, теплое дерево, ощущение гармонии…

— Мама, мамочка, — заволновался он, вертя пальчиками у своей груди, — а у меня, когда вырасту, тоже будут вот эти, вот здесь…

Сдержанный шелест смеющихся старушек.

Антон рано усвоил свою мужскую роль в семье, помогал охотно и мне, и маме, и отличался галантностью. Когда с любой компанией мы отправлялись на какие-то зрелища или в гости, он первым выходил из автобуса и подавал руку всем женщинам.

Однажды мы поднимались к лифту, и молодой человек лет двадцати пяти, поджидая нас, открыл дверь. Антон встал за ним.

— Ну ты, малый, проходи, — по-простецки сказал парень, стараясь пропустить Антона.

Нет, нет, — запротестовал ребенок — Проходите. Я не собираюсь менять своих привычек.

Припоминаю мои негодования по поводу отмирания чувства рыцарства у мужчин: женщину, даже с ребенком, не пропустят вперед, не уступят места.

— А Давид Иванович? — резонно спросил Антон.

Давид Иванович, квартирный сумасшедший с громоподобным голосом, артистическими манерами, перетаскавший доски и картон со всех помоек в квартиру, был предупредителен и безупречно галантен.

— Ну вот он и остался последний рыцарь, не считая, может быть, иностранцев.

Спустя короткое время при выходе из магазина хорошо одетый мужчина распахнул перед нами двери.

Дядя, а вы иностранец? — поинтересовался Антон.

У газетного киоска. Мама покупает газету «Правда».

— Зачем ты покупаешь эту газету, никакой правды в ней нет, ложь одна, — громогласно заявляет Антон к недоумению публики.

Бедная партийная моя мама тащит его подальше от киоска:

— Что ты имеешь в виду? Что ты такое говоришь?

Да вечно они пишут — дождя не будет, а дождь идет…

Посещение театра. Щепкинское училище. Дают «Снежную королеву». Мы с Линкой и мальчишками. Мишке — 6 лет, Антону — 5.

В фойе встречаем В. Кацевмана. Наш сокурсник. Юморист-самородок.

—  Они что, у вас близнецы? — незамедлительно интересуется Володька, указывая на Мишку с Антошей.

Антон рвется к роялю, а я не пускаю.

— Да дай ты поиграть ребенку, — увещевает меня юморист.

— Ну, тогда сам расхлебывай последствия… Мальчишки устраивают какофонию в четыре руки.

Раздается звонок, приглашающий в зал, но унять их невозможно. Я развожу руками — дескать, Володичка, я предупреждала.

Тогда Кацевман хмурится и громко командует: «Раз, два, встать на четвереньки и быстрым шагом — в зал!» Мальчишки мгновенно подчиняются приказу и на виду у почтенной публики двигаются в зал на четвереньках.

В ходе спектакля чувствительный Мишка несколько раз принимался кричать и плакать, особенно в сценах с разбойниками.

— Ты что, ты что, — подбадривал его Антон, кусая ногти, — это же сказка, это не по правде.

Однако,   как   только  закончился   спектакль,   отгремели аплодисменты и опустился занавес, Антон бросился к сцене.

Занавес, — кричал он, — откройте занавес, кому говорят! Увести его из зала было трудно.

Я как-то была свидетельницей их беседы с Мишкой уже в школьном возрасте. Мечтательный добросердечный Мишка говорил:

—  Антон, давай пойдем с тобой по домам, будем заходить в каждую квартиру и говорить людям, чтобы запретили охоту на зверей, чтобы они их не убивали.

Зачем, — возразил практичный Антон, — у нас времени не хватит всех обойти. Давай напишем в «Пионерскую правду», чтобы не убивали животных. Все сразу и прочтут.

На дачу я каталась  каждый день, а мама с Антошей меня встречали. Это был ритуал. Мама меняла сарафан на платье, надевала часики, переодевала Антона. По дороге они рвали ромашки и встречали меня с букетом.

Однажды он бросился ко мне с плачем:

Мамочка, я больше никогда так делать не буду!

Оказывается, он защелкнул навесной замок на нашем домишке и

ушел с участка. Маме пришлось вылезать через окно, она разбила колено.

— Как же ты мог, почему ты это сделал? — спрашивала я, когда мы остались одни.

Да устал я от нее, — честно признался четырехлетний Антон. Ну сил моих больше не было.

Моя подругаЛюба выходила замуж. Мы с Антошей долго выбирали ей подарок, и я сказала, что говорить Любе до свадьбы о подарке не надо. Это секрет, тайна. Сюрприз…

Ему было около трех лет, он уже подходил к телефону, и однажды я выбежала из комнаты, услышав его скороговорку: «Тетя Люба, мы вам купили двенадцать фужеров на тонкой ножке, но это большая тайна».

В английскую спецшколу принимали после экзамена. Ребенок должен был уметь читать, считать в пределах десятка, прочесть стихотворение, а также ему предстоял рассказ по картинке.

Последнее обстоятельство меня удручало. К своему удивлению я обнаружила, что речевой поток ребенка плохо выстраивается в сюжет. Последний выражается эмоциями, жестом и междометиями.

—  Не торопись, — говорила я ему, — опиши фон, природу, потом подходи к тому, что изображено на картинке, сравнивай, твоя речь должна быть неторопливой, красивой.

Мы тренировались на любых картинках. Антоша начал «сравнивать».

—  Пингвин, — говорил он, — большая птица, но ходит он не как курица, головой вперед, а как человек, головой вверх…

—  Гулливер — такой огромный, что все лилипуты, их дома и животные все равно что козявки у нас в носу…

Наконец наступил день экзамена. Помню бедного бледного Эдика Бермана и его возмущенную и растерянную маму:

—  Ребенок считает в пределах сотни, свободно читает… Он растерялся…

Я знала, что Антон не растеряется, но и непредсказуемость его поведения мне была хорошо известна.

Родителям дозволялось присутствовать на экзамене. Мы сели напротив комиссии из пяти человек. Антон подошел к столу, быстро справился с чтением и счетом. Далее ему предложено было прочитать стихотворение.

— Мне жаль того, кто много врет,

Ведь он живет наоборот,
А жить совсем наоборот
Не очень-то приятно.
Ах, как мне жаль того, кто врет,
Идет он задом наперед,
Он думает шагнуть вперед,
А сам идет обратно.

—  Хорошие стихи, — похвалила Татьяна Осиповна, будущая классная руководительница. — А ты всегда говоришь правду?

— Всегда, — бесстрашно ответил Антон, не подозревая о ловушке.

Тогда скажи мне, а всегда ли ты слушаешься бабушку?

Вопрос застал его врасплох. Он повернулся к нам с широко

раскрытыми глазами и растопыренной в вопросительном жесте ладошкой: дескать, что говорить?

Я развела руками — мол, что ж теперь делать, правду и только правду.

Комиссия улыбалась.

— Не всегда, — ответил Антон, опустив голову.

—  Это хорошо, что ты сказал правду. Бабушку всегда надо слушаться… А теперь вот тебе указка, подойди к картинке и расскажи, что же там нарисовано.

Картинка имела вид довоенного учебного пособия. Городскому ребенку была представлена сельская идилия. По реке плыла утка с утятами, девочка в пионерском галстуке сидела на берегу и читала книгу. Пастораль нарушал коршун, схвативший одного утенка.

Антон начал издалека:

— Был жаркий летний день. По небу плыли облака. Утка плавала с утятами в реке, а девочка на берегу читала книжку.

— Как зовут девочку? — спросила Т. О.

—  Ну, предположим, Маша, — не оборачиваясь ответил Антон. — И вот случилось несчастье, налетел коршун и схватил одного утенка.

— А какое отношение ко всему этому имеет девочка?

— А девочка к этому никакого отношения не имеет, — твердо ответил Антон.

— А я наверняка знаю, что девочку послали пасти утку и утят, а она зачиталась и не уберегла одного, — произнесла Т. О.

—  Ну, — продолжая разглядывать картинку рассудительно произнес Антон, — наверняка этого никто знать не может.

Все члены комиссии смеялись, и даже скупая на улыбку и добрые чувства в своем стародевичестве Татьяна Осиповна еле сдерживала смех.

Антона приняли.

В этом же году Антон поступал в музыкальную школу-семилетку имени Гнесиных. Абсолютный слух и абсолютная непоседливость создавали трудности в решении вопроса — учить-не учить музыке, а если учить, то где?

Все консультанты единогласно настаивали на профессиональной школе. Мы готовились к экзамену с соратницей Гнесиных, Зинаидой Григорьевной. Она говорила: «Конечно же учить, конечно же в Гнесинке. Ребенок, которого учили музыке, никогда не будет хамом».

Мы сидели в толпе семилетних абитуриентов, когда завуч Андрей Александрович спустился по лестнице в холл и сказал:

— Всем придется подождать, снимается кино.

«Ну, все, — подумала я, — ничего не получится. Вот сейчас он настроен и собран, держит в голове все, чему научен, но через час расплескает, не соберется…»

Мы ждали два с половиной часа. Дети взмокли, устали. Андрей Александрович вторично предупредил детей, что их будут снимать в кино, и чтобы они не обращали на это внимания.

— Ура! — заорал Антон и первым бросился за завучем.

Я ждала еще три часа. Все дети вышли, а Антона все не было. Наконец красный, как из парильни, возбужденный и шумный, появился мой ребенок.

— В чем дело, почему так долго, что сказали? — тормошила я его.

— Меня три раза на бис вызывали, — доложил Антон.

— Как это на бис? Как ты играл, не забыл про акценты?

—  Ну вот еще, передо мной все играли без акцентов, а я буду с акцентами! — возмутился он.

Я не понимала, что происходит.

Спустились киношники, человек пять. Спросили: «Ваш, что ли», — и стали смеяться.

— Ребята, — взмолилась я, — скажите что-нибудь, приняли его или нет?

— Мы-то вообще не по этой части, — сказал один из них, — но мы бы его приняли.

Оказалось, делали три дубля…

Спустя несколько месяцев нас пригласили на просмотр фильма «Найди эту ноту». Появление Антона предваряют слова автора: «Как-то он покажет себя, самый умный, самый красивый, единственный?» (И некая мама стоит за дверью в зал, где идет экзамен.)

Издалека камера наезжает на Антошу, изображение увеличивается. Он в белой рубашке, коротких шортах и жилетке в красную и черную клетку: «Как море трепетно спит под луною»…

Действительно, очень красивый ребенок с песней из репертуара Робертино Лоретти.

Передача Роберта Рождественского, не помню ее названия, но со смысловой нагрузкой — как у них все плохо, а у нас все хорошо, регулярно шла с заставкой: Антон поет «Санта-Лючию».

Первые школьные дни Антон был полон впечатлений.

— Ну вот, — говорит, — Ирина Иванникова. Красивая. Думаю, вырасту — женюсь… Только нет же, она щипается.

Ириша не выросла. Ее сбил юный негодяй на пустынной дачной дороге. Для детей это были первые поминки…

С Эдиком Берманом — пожизненным Антошкиным другом — в первом классе случались жесточайшие споры и даже драки. Мама давала Эдику бутылку с молоком и закрывала ее соской (ни до, ни позже я никогда не встречала ничего подобного).

Татьяна Осиповна, можно я Бермана из соски покорм­лю? — спрашивал Антон.

Антоша долго и искренне верил, что я умею читать по глазам. «Лгать бесполезно, — предупреждала его я, — я все равно все по глазам увижу».

Как-то купаю его в ванной, спрашиваю своего первоклассника:

— Ну, что там у вас в школе, что сегодня было?

Да я уже и не помню всего, посмотри лучше по глазам.

Еще одна история в цирке. Учился Антоша во втором или даже в третьем классе. Посмотрели они с отцом фильм «Парад Алле», и ребенок раз двадцать рассказывал мне, что в этом фильме о цирке клоун Енгибаров держит скрипку декой вверх. Антон уже сам играл на скрипке, и такой трюк почему-то очень взбудоражил его.

Мы пошли в цирк. Места у нас были у самой арены. Антон нервничал, грыз ногти, был почти безучастен к другим номерам. Наконец появился клоун со скрипкой. Он помещал ее на голову, играл на ней, держа за спиной и под коленом. Потом положил под подбородок декой вверх и заиграл. Тут случилось невероятное. Мой великовозрастный сын, не выдержав больше кощунства, заорал во всю свою могучую глотку: «Скрипку-то переверни!»

Енгибаров остановился, под хохот публики подошел к краю арены шаркающей клоунской походкой и театрально, размашисто погрозил Антону. Я хохотала, как ненормальная, и Енгибаров классно передразнил и меня. Антон опять сработал «подсадкой».

Енгибаров был грустным клоуном. Я часто видела его за столиком в «Варениках» на Сухаревке, где размещалась в то время нашалаборатория. Он смотрел в окно, далекий от происходящего вокруг. Персонаж для рассказов Драгунского. Его ранняя смерть — как тавро таланта, мало признанного, быстро забытого.

После первого (фортепианного) класса Антону рекомендовали продолжить обучение по классу скрипки. Она оказалась его инструментом, и через месяц Алексей Сергеевич потребовал, чтобы мы пошли в студию звукозаписи на улицу Горького и записали Антона на пластинку (один экземпляр — ему). Увезли ли мы пластмассовый гибкий диск с «Петушком» и «Сурком»? Антоша стал «мальчиком со скрипкой».

Опять же в троллейбусе:

—  Мальчик, как бы мне хотелось, когда ты вырастешь, побывать на твоем концерте.

— А вы запишите мой телефон, — без ложной скромности отвечает Антон

В музыкальной школе в году два экзамена. Если оценка «отлично», мы кутим: берем такси (от Воровского до Телеграфа!) и празднуем на втором этаже кафе «Москва», где, как мы считаем, самое вкусное в мире мороженое.

Однажды, когда я ну никак не могла уйти с работы, Антон попросил разрешения самому поехать на такси. Все же эта часть «кутежа» была очень значимой, а в ближайший выходной из дома до кафе рукой подать, на такси не поедешь.

—  Ну что ты, возразила я ему, ты еще маленький, тебя без родителей не посадят.

Посадят,— уверенно ответил Антон, — я обаятельный.

В консерватории он очень скоро стал своим человеком. «Антоша пришел»,- радовались билетерши и по возможности пускали на места поближе к сцене.

Ему было лет восемь, когда в концерте неподалеку от нас мы увидели красивую молодую женщину с очаровательной девочкой лет четырех. Нечто неуловимое отличало их от публики, и когда они в перерыве между частями сонаты тихо вышли из зала, Антон, потребовав конфет, ринулся за ними.

Он вернулся взволнованный.

— Ну, познакомился с девочкой? — Спросила я в антракте

— Они китайцы, — ответил Антон.

— Нет, они не могут быть китайцами.

— Ах, да, — испанцы.

— Ну и как зовут девочку?

— Мамочка, ну, при чем тут девочка? Ее мама такая обаятельная, она совсем хорошо говорит по-русски, с таким милым акцентом. Она сказала, что тоже скрипачка и в одном концерте играла с Давидом Ойстрахом.

— А ты сказал, что тоже учишься играть на скрипке?

— Я сказал, что Давид Ойстрах умер.

— А она?

— А она сказала, что выступала вместе с ним до того. Все второе отделение Антон был погружен в себя.

Мы спустились в гардероб, и у самой лестницы внизу нас поджидала прекрасная незнакомка с девочкой.

«Здравствуйте, — сказала она с легким акцентом. — Ваш мальчик, как это по-русски, у него красивое лицо.

— Спасибо. Ваша девочка тоже совершенно прелестна.

— Он будет скрипачом, да? А вы тоже музыкант, да?

— Увы, — ответила я, преодолевая пожизненную печаль.

—  Но мне бы хотелось, чтобы когда-нибудь он приехал с концертом к нам… в Буэнос-Айрес…

Мы молча дошли до Никитских и сели в троллейбус номер 15. Каждый думал о своем. Молчаливый Антон — явление столь же невероятное, как болтливая рыба. Я не мешала ему.

Шел 1973 год. Буэнос-Айрес был далек так же, как гумилевская звезда Венера, где «солнце пламенней и золотистей».

Я вспоминала слова киношника В. Мурашко, снимавшего льды для «Красной палатки». Как-то за обедом в кают-компании ледокола он сказал при всех: «Юленька, я так и вижу вас, идущей по вашей Петровке с папкой для нот». — «Ошибаетесь, Владимир Маркович. Я — дитя войны. Увы. Меня никогда не учили музыке». — «А неважно. Дело в том, что я никак вас больше не вижу». — «И правильно делаете, Владимир Маркович»…

—  Мама, — прервал мои воспоминания Антон. — А как же они узнают меня, когда я приеду в Буэнос-Айрес?

—  А ты  поступишь как композитор Григ у Паустовского   в «Корзине с еловыми шишками»: напишешь сонату и посвятишь ее восемнадцатилетию Марьяночки, в детстве побывавшей в России. На афишах это будет написано крупным шрифтом. Они обязательно придут и узнают тебя.

Ой, ужас! — закричал Антон. — Через восемнадцать лет ее мама будет совсем старая!..

Еще одна история связана с посещением концертов в зале имени Чайковского.

Много лет подряд мы покупали абонементы в музыкальный лекторий Светланы Виноградовой. Случилось так, что именно Светлана обратила внимание на трехлетнего Антона, когда он привычно распевал на кухне, пока бабушка готовила обед.

Светлана одно время приходила в нашу квартиру к машинистке Вере Николаевне. Услышав пение Антона, она вышла на кухню. Слушала, а потом сказала, что у ребенка абсолютный слух и его необходимо учить музыке.

Это предыстория. История же произошла, когда Антону было лет восемь.

После каждого концерта дети бежали к сцене с программками за автографами. Светлана сидела, свесив ноги, и беседовала с каждым. Однажды она произнесла: «Дети, здесь находится девочка из Кургана. У нее нет программки, она завтра уезжает, а ей хотелось бы иметь автограф. Кто уступит свою программку? Кто у нас рыцарь? Обещаю, что на следующем концерте я обязательно дам ему автограф».

Антон, конечно же, был первым. Однако на следующем концерте, который был заключительным в абонементе, программок вообще не было. Почему так случилось, не знаю, но случилось.

— А автограф? — спросил Антон, хлопая в ладоши по окончании концерта.

—  Ну видишь, нет программок, стало быть, нет и автографов. Ничего, попросишь Светлану подписать программку в следующем сезоне.

—  Ну нет уж. Тогда получится, что она меня обманула. Я пойду поговорю с ней.

Никакие мои убеждения и уговоры не работали.

— Иди, — пожала я плечами. И ребенок пошел за сцену.

Я ждала его обреченно, понимая, что сейчас случится очередной анекдот.

Наконец, из бокового коридорчика появилась Светлана. Она вела Антона за руку.

— Чей это мальчик? — спросила она в толпу.

— Мой, — ответила я, готовая ко всему.

Он сказал, что я его обманула.

Мы обе еле сдерживали смех.

— Еще он сказал, что я его давно знаю.

Я напомнила ситуацию. Мы расстались на дружеской ноте. У Антона в руках была книга — сказка «Синяя борода» с красочными иллюстрациями. На первой странице было написано: «Антоше, юному музыканту…»

Очевидно, Светлана Виноградова жила где-то неподалеку от нас.

Мы пересекались на улицах и в магазинах. Антон подходил к ней, как к своей знакомой, называл по имени-отчеству, спрашивал о программах будущих концертов и вообще вел светскую беседу.

С той же непосредственностью лет в шесть он простоял на балконе Дома композиторов на концерте Тихона Хренникова, дирижируя оркестром. Публика на балконе покатывалась со смеху, но Антон этого не замечал.

Идем в музыкальную школу (1-2 класс?). У Никитских ворот дом в лесах. На уровне второго этажа женщина, рабочая, в платке. Яркие глаза. Антоша, не прерывая речевого потока вставляет: «Во глазки какие синенькие!» — и продолжает свое повествование.

Летом, после защиты диссертации я решила: помирать — так с музыкой! И плюс ко всем долгам, заняла еще денег, и мы поехали с Антошей к морю. Линка обещала снять нам комнату в Форосе.

Мы остановились в Севастополе, готовясь к поездке в Форос. Но оказалось, что там евреям комнаты не сдают. Не сдавали их и в Севастополе. Такого открытого, площадного-трамвайного антисемитизма я потом не встречала нигде.

Почти пять дней ушло у нас в разгар сезона на поиски квартиры. Нам отказывали, не скрывая причины, пока какая-то женщина не сжалилась над ребенком. Комнатушка была крохотная, кухня общая с другими, более счастливыми отдыхающими.

До пляжа надо было добираться троллейбусом. Пока мы выбирались, свободных мест там практически не оставалось.

— Ну, перестань болтать, ешь скорей, — увещевала я Антона. — Опять мест не будет.

Мои увещевания не имели особого успеха. И тогда один из временных соседей пригрозил:

— Вот сейчас сниму ремень, тогда поторопишься.

Антон, понятия не имевший об экзекуции, резонно возразил:

Что вы, дядя Саша, у вас же брюки упадут.

Но даже во враждебном окружении Антон оставался любимцем. Хозяйка сама звала его смотреть телевизор.

— Ну и смышленый он у вас…

На выходные приходил хозяйский сын. Прибежал Антон, затараторил:

—  Сын хозяйки моряк, подводник, скоро у них поход. Он спрашивает, я чистокровный или нет?

— Скажи, что ты чист, как бриллиант. Без всякой грязи. Антон челноком отправился обратно.

Мы потом поглядели с хозяйским сынком в глаза друг другу. Но это-то я умею делать лучше него.

С переговорного пункта в Севастополе мы часто звонили Линке в Форос. Она резервировала себе место еще с прошлого года, и мы пару раз навещали ее. У меня не было разменной монеты, и Антон занял очередь разменять деньги.

Кассирша куда-то отлучилась. Стоять на одном месте ему быстро наскучило. Предупредив человека, стоявшего за ним, он пошел гулять по залу. Завидев кассиршу, вприпрыжку пустился обратно.

Я наблюдала за ним, стоя в очереди к телефону.

Скандал вспыхнул мгновенно, и я метнулась к Антону.

— Сволочи! — орал амбал лет тридцати двух. — Даже дети их везде должны быть первыми!

Я взяла обескураженного Антона за руку:

—  Мальчик стоял в очереди, спросите у людей. Он действительно был первым.

— Вы везде первые, от вас житья нет! — распалялся вполне трезвый человек. — Убирайтесь в… свою Францию!

— Ну, не во Францию, а в Израиль, — произнесла я ужасное сло­во.— Да мы бы и рады, но вы не пускаете, боитесь без нас остаться. Очевидно, вам есть чего бояться.

У мужика заходили желваки.

— Да я, да встреть я тебя в узком переулке…

— А ты в зеркало давно смотрел? У тебя же на лбу написано, что бы ты сделал с женщиной и ребенком, встреть ты их в узком переулке.

Мужик начал задыхаться, толпа безмолвствовала. Я увела Антона из помещения. Он забросал меня вопросами, и я ему объяснила, какая маленькая страна Израиль — наша историческая родина. Какую блистательную войну ведет она против арабов…

Вечером я лежала в темноте, перебирая в уме события дня. Антон за тонкой перегородкой смотрел у хозяйки телевизор. Вдруг на весь дом он радостно заголосил:

Мама, наши арабов бьют!..

Антону было лет 10, когда он спросил меня:

—  Мам, а правда, что было время, когда в Мавзолее Ленин лежал вместе со Сталиным?

— Правда, а что?

А почему не с Крупской?

Деловитость и осведомленность Антона в делах практических не знала границ и вполне компенсировала мою склонность к философскому взгляду на вещи. И по сей день мы не устаем удивляться друг другу. Он обязательно увязывался за мной, когда я покупала вещи.

Мы стояли в ЦУМе в очереди. Я наконец решила купить себе пальто, по тем временам — событие. Наверное, это был выходной, раз Антон не учился. Толпа, в основном, из приезжих. Две тетеньки с мешками.

Антон, как всегда, носился взад-вперед, глаза его разъезжались, желая увидеть все и сразу. Он покусывал ногти.

—  Кто знает, где шубу можно купить? — вдруг спросил кто-то из очереди.

—  Вам какую надо, искусственную или из натурального меха? — живо откликнулся Антон.

— Да я бы и ту, и другую посмотрела, — удивилась женщина.

—  Натуральные шубы в магазине «Меха», угол Пушкинской и Столешникова. Отсюда недалеко, по Петровке налево и   по Столешникову до угла. А искусственные… Надо ехать на Кутузовский проспект. Магазин «Москва», второй этаж. На автобусе сто седьмом,  он останавливается  как раз у магазина  «Меха», прямо и доедете.

Антон в свои десять лет был очень маленьким. Говорил быстро и громко. Люди стали толпиться, желая взглянуть на «мальца», забросали его вопросами. Я ума не могла приложить, откуда он все это знает. Ну, ладно, Столешников переулок рядом. Чуть ли не каждый день ходим мимо «Мехов». Но Кутузовский? Но второй этаж?

—  Ну и ну, — сказала женщина, стоявшая за нами. — Мне говорили, что в Москве необыкновенные дети, но чтобы такое вот…

Все, — сказал Антон, — пускают. Большие размеры от входа направо. Не мешкай, а то видишь, сколько народу?

Игра «За рулем» была давней мечтой Антона. Достать ее было трудно. Отец обещал купить, но все не везло.

Однажды женский голос попросил Антошу к телефону.

—  Его нет, — ответила я, — он в музыкальной школе. Что-нибудь передать?

— Да. Я продавщица в «Детском мире». Только что нам звезли «За рулем». Антоша попросил меня позвонить. Торопитесь, а то разберут к вечеру.

Обалдевшая, я все-таки успела поблагодарить женщину.

—  Ты что, оставил продавщице свой телефон, — изумленно спросила я Антона прямо в дверях.

— Да, а что такого? Звонила? Завезли? Ура!

Кажется, они пошли в «Детский мир» с отцом. Антон очень нервничал, что ему не достанется игра: во-первых, очередь длинная, во-вторых, идет медленно, в каждую коробочку надо было вставлять батарейки и проверять.

Тогда Антон пошел к продавцу и предложил свою помощь. И ему разрешили вставлять батарейки. Очередь задвигалась веселее. Антон вернулся домой счастливый.

Мы вышли из дома и тут же, на Петровских линиях незнакомый мужчина спросил, как добраться до ресторана «София».

— На двенадцатом троллейбусе, у Юрия Долгорукого остановка, — ответил 11-летний Антон. — Но зачем вам «София? Там напротив «Пекин». Кухня много интереснее.

На лице прохожего отразилась вся гамма моих собственных чувств.

Где-то в те же 11 лет. Звонит мне на работу:

—  Мам, тут на Пушкинской кроликовые шапки продают. Тетя Люба очень хотела.

— Антон, какие шапки? Без двадцати пять. Ты на Пушкинской, через двадцать минут у тебя урок! Что ты себе думаешь? У тебя же нет денег, нет времени их достать. Сейчас же, сейчас же садись в троллейбус.

Я положила трубку. Вечером возвращаюсь к его звонку, спрашиваю, не опоздал ли к Алексею Сергеевичу и почему надо со скрипкой заходить в какие-то дурацкие магазины.

— Ты вот шумишь, а я обо всем договорился. Я звонил тебе, чтобы ты на работе достала денег, а с продавщицей я договорился. Ты бы сказала, что ты моя мама. Я уже отложил шапку.

Мне было стыдно.

—  Вот, Любочка, — сказала я, — осталась ты из-за меня без кроликовой шапки.

«А счастье было так близко…», — согласилась она, и мы обе развели руками и засмеялись.

В пятом классе Антону повезло. Преподавателем литературы у них стал Михаил Ефимович Гуревич. Молодой интеллектуал, пробовавший себя в качестве театрального и кинокритика. Живой, ироничный, благородный. Девчонки повлюблялись в него, мальчишки стали много читать и следить за новыми театральными постановками.

Когда в декабре он попал в 1-й Медицинский с язвой желудка, Антон заволновался.

—  Ну, что же, — сказала я, — бывает, что люди оказываются в больнице в праздники. Не волнуйся. Гуревич молодой. Поправится.

—  Нет, — не соглашался Антон, — давай мы купим маленькую елочку и маленькие игрушки, и я отвезу ему.

— Давай, время еще есть.

В том году зима случилась очень суровая. Ртутный столбик опускался ниже   -40°С. Школы были закрыты.

Я закоченела, добежав от метро домой после работы. Я открывала ключом дверь, слыша, что звонит телефон, и успела снять трубку.

Звонил Гуревич. Из больницы. В голосе его звучала досада человека, которого вынудили произносить слова благодарности против его воли.

— Юлия Иосифовна, конечно большое спасибо за елку, но как же можно было отправлять ребенка в такой мороз так далеко?

— Михаил Ефимович, какая елка? — начала я и осеклась.

Я не умею оправдываться. Я свернула разговор, в котором мне почудилась тень упрека в подхалимаже. Мне стало жаль благородного Гуревича, не понявшего, не поверившего в абсолютную самостоя­тельность Антонова посещения.

—  Ты в такой мороз ездил к Гуревичу? — спросила я, входя в комнату. Школы закрыты, чтобы дети не появлялись на улице, а ты?..

— А чего я, а когда еще? До троллейбуса здесь близко. А там меня «скорая помощь» до больницы довезла.

— Какая еще «скорая помощь»?

— А я был один на улице. Они спросили, какой корпус я ищу. Им было по дороге. Зато знаешь, как все в палате обрадовались! У него шесть человек в палате. Мы все наряжали елку. Я еще яблок Гуревичу отвез.

Я опустилась на стул, глядя на свое чудо-юдо и мысленно поблагодарила ребят со «скорой помощи», у которых, слава Богу, никаких сомнений не возникло.

Не помню, на экзамене в восьмом или в десятом классе Антон готовился отвечать по билету, и было видно, что не все у него клеится. Завуч, известный своими фельдфебельскими привычками, спросил при всей комиссии:

— Что, Резин, трудно быть дураком?

Вам виднее, Евгений Семенович, — при всей комиссии ответил Антон.

В армии Антон служил в Костроме. Поваром. Сусанинские места. Леса — ягоды, грибы. При каждой возможности я каталась туда. Когда приходили гости, любила открыть трехлитровую банку малинового варенья.

— Откуда?

— Сынок из армии прислал.

Пару раз Антон приезжал в Москву, в самоволку. На день рождения. Это был наш праздник. Помню, мы никому не сообщили о его приезде, и когда уже все расселись за столом перед первым тостом во всеобщее «Ах» и «Ура» вошел Антон.

Я провожала его на вокзал на следующий день.

—  Мам, — как ни в чем не бывало, сказал Антон, — на этом же поезде может ехать один офицер из нашей части. Если вдруг он подойдет и начнет что-то спрашивать, говори, что он ошибся и принял меня за кого-то другого.

«Ребенку» шел 21-й год.

— Антон, ну ты что!? — воскликнула я, изумляясь не столько его просьбе, сколько собственной абсолютной готовности поступить именно так, как он просит. С ужасающей ясностью я вдруг поняла, что сделаю это безупречно.

Беда, очевидно, поняв, что ей здесь поживиться нечем, прошла стороной.

Мы чаевничали с Марком на кухне. Не помню, по какому поводу я сказала  свою привычную присказку: «Не бойся, не сглажу, у ме­ня голубые глаза».

— Ну, да, — неожиданно серьезно ответил он. — Какие же они го­лубые?

«Ну, вот, — подумала я, — приплыли». Дело в том, что глаза у меня всегда были черные, и в детстве мне задавали этот дурацкий вопрос: «Девочка, почему ты сегодня не мыла глазки?»

— Привет, а какие же? — спросила я «на голубом глазу».

— Ну, уж никак не голубые, — произнес Марк с еле уловимой но­той сомнения.

Вошел Антон и полез в шкафчик за чашками. Он стоял к нам за­тылком, когда Марк сказал:

— Антон, мать говорит, что у нее голубые глаза.

— А какие же? — не оборачиваясь, переспросил Антон. Воцарилось молчание. Марк нервно полез за папиросой. Антонпреувеличенно долго искал чашку. Я невинно глядела на Марка.

— Вы разыгрываете меня, что ли?

Тогда Антон повернулся и с тем же невинным выражением уста­вился на него.

Мы знали, что продержимся долго, если удастся не взглянуть друг на друга.

Когда же мы взорвались хохотом, Марк швырнул стул и ушел из кухни. Мы долго не могли отдышаться, а потом побежали в комнату просить прощения.

И были прощены, потому что удачный розыгрыш, веселое слово, достойный ответ обидчику весьма почитались в семействе. Ими при­правляли любое застолье, щедро делились с друзьями, отпуская гулять по свету.

Друзей было много. Их возраст в расчет не принимался. Пока Ан­тон подрастал, коммуналка расселялась. Он учился в шестом классе, когда мы получили во владение 30-метровую полукруглую комнату, очевидно, бывшую когда-то танцевальной залой. Она примыкала к каминной, куда меня и Антона принесли из роддома.

В новой большой комнате (потолки в квартире были под пять ме­тров!) Антон мечтал построить антресоли, а я склоняла его сохранить пространство, не членить его на клетушки. Мы запрашивали мнение друзей, и подавляющее большинство, особенно художники, поддер­жали меня.

Поначалу соорудили стол для пинг-понга (его после игры склады­вали и уносили в кладовку). Теперь прогульщики из 30-й школы зна­ли, где им был готов «и стол, и дом».

Наш тройственный день рождения праздновали шумно, радостно, ежегодно.

Племянник Илюша — двухметровый гусар — выходил с гитарой, Антон со скрипкой. Они импровизировали на цыганские темы, и ког­да в «оркестре» ощущалась нехватка инструментов, Антон, не выпус­кая из рук скрипки, ударял носом по колокольчику сувенирной рын­ды, подвешенной внутри штурвального колеса, подаренного бесст­рашными моряками-полярниками.

Присутствующие ждали танцев. Их ожидания сбывались. Гусар выбирал партнершу карманного размера. Танцевали и мазурку, и вальс-бостон, и танго «с фигурами».

Маркаров требовал бумагу, а карандаш приносил свой. Он щедро раздаривал свои шаржи, и у меня собралась их целая папка.

Позднее юные барышни, прелестные и трепетные, стали дополнять привычный групповой портрет празднества. Лис и ловелас Маркаров уводил их в соседнюю комнату и «учил рисовать». Несколькими штрихами он добивался портретного сходства. Счастливая обладательница рисунка возвращалась в зал смущенная и польщенная.

А в комнату могло поместиться до сотни человек. В застойные времена дом был полон самизадата. Толпы народа приходили послу­шать юного гуру. Ныне известный астролог — лгун и лицедей, начинал здесь свое восхождение к славе.

Подпольный ансамбль еврейской песни гремел на все Петровские линии, перекрывая ресторанный оркестр. Постоянно действующая выставка картин Олега Кроткова работала без выходных дней в тече­ние 5-6 лет. Здесь же занимались йогой. Устраивали музыкальные ве­чера.

Антон (Фигаро здесь, Фигаро там) к моменту окончания школы знал пол-Москвы. Он приводил студентов из Гнесинки и консервато­рии — скрипка, фагот, фортепиано.

Ослепительная красота юной скрипачки (оживший старинный японский фарфор) вызывала оторопелое «А-ах!» и «сердца мужеского сжатье».

Однажды, незадолго до отъезда Антона за океан дуэт саксофони­стов играл классику до поздней ночи, и только запоздавшая забота о ближнем заставила прервать этот головокружительный полет.

Еще устраивались поэтические вечера и пение под гитару. По та­кому случаю Ник-Ник Маркаров приносил в дар хозяйке вязанку дров, схваченную широкой лентой с бантом.

Действующий камин, облицованный черным рябым мрамором, — символ — очаг и магнит семейства, чудом уцелел с дореволюционных времен, единственный на всей Петровке. Он знавал разные времена. Мама рассказывала, что самозванцы, во время войны занявшие нашу комнату, скормили ему всю мебель и огромную библиотеку отца, не вернувшегося с войны.

Из времен своего детства я помню трубочиста, регулярно приходившего чистить трубу. Когда же Антон для этой цели проложил доро­гу на крышу, уже не припомню.

Камин оставляли на десерт. Им «угощали» новеньких. Зальцман — единственный свидетель моего детства— сосед, собратик, приводил своих питомцев из театральной студии после спектакля посидеть у ог­ня.

Наша разновозрастная компания (от 15 до 55) набивалась в ком­нату, гасили свет, потрошили деревянную тару.

Сиамская гордячка и красавица ложилась у самого огня, так что приходилось временами сбивать с ее шкурки синие искры. Все знали, что это ее последнее животное воплощение, а Марк утверждал, что ес­ли она заговорит сегодня или завтра, он тоже не удивится.

Стихи читали по кругу свои и  не свои— Маркаров, Рыжая Ленка, я… Гитару передавали из рук в руки.

Маленькая Аллочка (потому что имелась и Большая Аллочка) — хрупкая, большеглазая, немногословная. В восьмом классе Антон «положил на нее глаз», приняв за сверстницу. Она тонко и чисто пела Тютчева,  Тагора, Хайяма на собственную музыку. У нее были и свои песни. Предположить, что эта девочка — физик-теоретик, мать двоих детей, было невозможно.

Антон и Илья разогревали публику до хорового исполнения бар­дов и романсов.

Когда же доходила очередь до Стаси, все замолкали. Ее четырехоктавный голос безбоязненно взмывал в поднебесье и оттуда медлен­но опадал до темных цыганских глубин, тело и руки казались беско­нечными и струились с голосом в мольбе и любви: «Так много благ та­ят они. Не обмани, не обмани…» Тогда приходилось запрокидывать голову, с трудом справляться с комом в горле, после которого оставал­ся солоноватый привкус счастья.

Судьба благоволила нам. Оттого ли, что дом был свободен от ма­териального достатка и каких-либо чаяний о нем  –  жили другим — не собирали, не копили, не держали про запас, он становился легкой но­шей для Фортуны. И не то чтобы она поднимала нас надо всеми, но держала достаточно высоко на уровне своих насмешливых глаз. И если ее широкая ладонь колебалась временами весьма ощутимо, то, должно быть, от смеха.

Легкое сердце рыжего мальчишки веселило перемен­чивое сердце Фортуны, и она, собирая ладонь в чашу, хранила его от края.