Галина Итскович

Ничего страшного, если над тобой смеются. Гораздо хуже, когда над тобой плачут…

М. М. Жванецкий

 

Кто сказал, что Жванецкий был сатириком? Пуще того, юмористом? Жванецкий был мудрецом и пророком. Его же собственными словами, “он им подсказывал ответ”: “Оптимист верит, что мы живем в лучшем из миров. Пессимист боится, что так оно и есть.”

Внутренний диалог оптимиста и пессимиста, гедониста и летописца превращался в монологи. Он читал их как чужие тексты: удивляясь, посмеиваясь. Он записывал за эпохой.

Встречи со Жванецким, как закладки, отмечали различные главы нашей общей истории.

Впервые я услышала его в 1973 году на первой одесской Юморине. Имена КВН-овцев Голубенко-Сущенко-Хаита (вот так, на одном дыхании) привлекли в Клуб работников торговли огромную толпу, зал был забит до отказа, счастливчики стояли в дверях. Мы были – счастливчики. А мне особо повезло: маленькую меня родители не ограждали от взрослых мероприятий и таскали с собой повсюду!  Сцену я не видела вовсе, резкий, скрипучий даже голос доносился урывками, но я запомнила этого человека и его тяготеющий к бесконечности, фонтанировавший монолог навсегда. Я не знала этого, да и знал ли сам Михал Михалыч, что в двадцатых в этом зале размещался любительский театр под названием “КРОТ” (расшифровывающийся как “Конфрерия Рыцарей Острого Театра”), и на этой сцене импровизировали Вера Инбер и Рина Зеленая? Он был достоин предыдущих поколений одесских остроумцев, язвочек и умниц, символичен в роли преемника.  Он тогда еще редко читал – зато все любили монологи А. Райкина и Карцева с Ильченко, a начал читать сам уже в конце 70-х.  Его голос тогда переписывали на бобины, напряженно прислушиваясь к плохой записи, давясь беззвучным смехом.

Ставший сначала ленинградцем, а потом москвичом Жванецкий продолжал часто приезжать в Одессу. Тем более летом, когда был дачный сезон. Летом 1987-го он тоже был в городе. Концерты были объявлены, но билетов не было. Нет, и все! Но приехала дальняя родственница из Биробиджана. Через день-другой она по секрету открыла мне и сестре истинную цель поездки, познакомиться с Мих. Михом. Однажды она ворвалась в квартиру с победным кличем: да, состоялось! И он пригласил меня на дачу. Я поживу еще недельку, ладно?

На следующий день, когда она дремала, притомившись после пляжа, раздался таинственный звонок: “Шуру можно?” Шура отряхнула песок с пяток, помахала расческой над всклокоченной, буйной своей головушкой, впрыгнула в парадные босоножки и умчалась. Вечером за чаем она сказала торжественно: “Он сказал, что готов на мне жениться. В октябре еду к нему в Москву,” – и продемонстрировала нам подарок от жениха, фотографию с расшатанной, жовиальной подписью “Шурочке от Миши”. На фотографии Жванецкий кушал мамин борщ. Священнодействовал.

Кстати, у Шурочки дома оставался муж, терпеливо ухаживавший за ребенком и, очевидно, не подозревавший о ее двоемужеских планах — или привыкший? Но речь не об этом.

— Шур, а на концерт мы можем попасть?

— Естественно! —  Шура как-то даже огорчилась нашей меркантильности, но на следующий вечер по ее сигналу сестра с мужем и я со своим будущим отправились к Зеленому Театру в парке Шевченко. Шура так долго отсутствовала, что мы заподозрили, что она теперь вообще не вернется. Но за семь минут до начала она вернулась с двумя контрамарками. Наши спутники слушали концерт из-за стены… Не знаю, поехала ли она в октябре в Москву. Но мы услышали его “вживую”.

Потом, уже в эмиграции, услышать Жванецкого стало просто: он регулярно приезжал в Нью-Йорк, Нью-Йорк стал запасной Одессой. И в каждый приезд он менялся, и все реже ему надо было острить. Он просто рассказывал нам, что было, что будет. Он читал это на наших лицах, как хорошая гадалка. А вот чем сердце успокоится, мы так и не узнали. Да он и не притворялся, что понял. Там, где он сейчас, он познает, наверно. Жванецкий, рыцарь острого театра, конечно же, отдыхает теперь в раю всепознания, где снова в тарелке мамин борщ, а над головой одесское ленивое солнце.

И кто же такой Жванецкий? Петр Вайль, доведись ему написать об Одессе, назвал бы гением места именно Михал Михалыча. Но он вырос из ставшего тесным города, примерив на себя страну и переосмыслив, перекроив ее. Как и положено гению. Для русскоязычного мира он стал в один ряд с Фрейдом, предоставив афористичное осмысление ежеминутных драм и эпохальных изменений, чутко прислушиваясь к тому, как советский, а затем постсоветский организм реагирует на солнце, на салат, размешиваемый снизу вверх, на танки, проезжающие по хребтам. Он был за человека против эпохи. Фрейд, говорю же я вам, психо-смехо-слезотерапия и самоанализ. Познавая себя, он познал нас.

Рецепт гения: немного Фрейда, немного Сервантеса. Он объединял в себе наивное и трогательное бесстрашие Дон Кихота, здравый смысл, острый язык и сложение Санчо Пансы и даже неуклюжую выносливость Росинанта. Он был очень выносливым: так и не уехав дальше Москвы, он выбрал стать дежурным по стране. Это, право же, больше, чем название передачи. Это амплуа. Это говорит подсознание. Подсознание было всегда. Оно стыдное и неприличное. Оно говорит нам то, что мы не готовы услышать о себе. Вот так он вляпался в Историю и Литературу.

Теперь некому дежурить. Эта вакансия больше не опасна. Как, впрочем, и вакансия рыцаря. И наступило то самое, гораздо худшее, как он и предупреждал: мы плачем над ним.